…="color: #800000;">Хорошев пришел в длинном широком ватном пальто. Он весело подошел ко мне.
- Ну, действуем сегодня?.. А штуку я замысловатую придумал. Смешно будет, если удастся, Сашка Вязенов обещал помочь... Как только Хрущев завалится спать - и за дело. Ты меня только под руки выведешь из завода и все, и Сашка тоже.Но все же Хорошев, должно быть, волновался. Он много курил и ненужно хохотал, желая скрыть свое душевное состояние.Меня охватывал страх. Мне было жаль Хорошева, в случае, если он попадется.Как только цех погрузился в потемки, на заводской каланче пробило двенадцать, и ночной уставщик Хрущев, поужинав, завалился спать, я подал сигнал. Хорошев, опасливо оглядываясь, вытащил из-под рамы станка два медных полушария и торопливо подвязал их. Меня душил смех: сзади у Хорошева образовались большие ягодицы, одна выше, другая ниже.Подошел Вязенов, низенький, квадратный, с веселым лицом, токарь. Глядя на Михаила, он фыркнул в горсть и с хохотом проговорил:- Черт, что придумал.А Хорошев набросил на плечи пальто и, повертываясь, серьезно спросил:- Ну, как, ребята, незаметно?- Нет.- Ну и все. Теперь твое дело, - обратился он ко мне, - беги к Хрущеву и разбуди его. Да так разбуди, чтобы у него глаза на лоб выскочили. И скажи, что, мол, Хорошева валом давнуло... Валяй!Я побежал в конторку, и вслед мне полетел стон Миши Хорошева. Я, сдерживая смех, забежал в конторку. Хрущев мертвецки спал, растянувшись на столе и сложив руки на груди. Щеки его вздувались, губы похлопывали.- Павел Савич, Павел Савич!.. - крикнул я голосом испуганного человека.- Павел Савич!..- А?.. Что?.. - торопливо соскакивая со стола, встрепенулся Хрущев.- Хорошева... С Хорошевым несчастье...- Что, что? где?..Хрущев стоял оторопело, бессмысленно выпучив на меня заспанные глаза.- Хорошева давнуло чем-то, - крикнул я прямо в лицо Хрущеву.- Где давнуло, что давнуло?Наконец, он опомнился и, как мяч, вылетел из конторки. Спотыкаясь о разбросанные машинные части, он торопливо направился в токарное отделение. Навстречу нам Вязенов вел Хорошева под руку, поправляя ему на плече пальто. А Михаил, со стоном раздвигая ноги, с трудом переставлял их. Я тоже взял его под руку, но он, злобно сверкнув на меня, дико закричал:- Тише ты, черт!.. Не тряси. - И застонал.- Что это, а? - испуганно спросил Хрущев.- Да вот там вал он хотел отодвинуть, да на себя его и накатил. Насилу достали, - сообщил Вязенов.Нас провожала группа рабочих, они озабоченно говорили:- Эко, горе какое?..- Лошадь надо, не дойти тебе, Миша.- Не знаю.Хрущев куда-то побежал, говоря на ходу:- Не достанешь ведь теперь лошадь-то... Экое горе какое! Тьфу, будь ты проклят!Мы вышли из цеха и направились в проходную. Там возле печки дремал ночной дозорный. Он дико посмотрел на нас и вскочил:- Что это?- Давнуло, - сказал Вязенов.- Ой, не трясите, ребята... Ой, осторожно!.. - вскрикивал Михаил. Его лицо отражало действительное страдание. Вязенов тоже печально смотрел на товарища.- «Артисты», - подумал я.- Господи, да как это тебе помогло, Мишка,- участливо спросил дозорный.- Давай, обыскивай скорей! В больницу его ведем.- На вот тебе, Христос с тобой, - лепетал сторож, ощупывая Вязенова.- Ой, не трясите... Да осторожнее вы... - и Хорошев выругался.Подошел под обыск и я. Сторож ощупал мои руки, ноги, плечи.- Ведите скорее. Дойдешь ли, Миша! - торопил сторож.- Не знаю, может, дойду как-нибудь.- Лошадь надо бы.- Хлопочет там где-то Пал Савич.- Ну скоро-то не исхлопочет. Если управителя пьяного из кабака увезти - мигом найдут, - ворчал дозорный, провожая нас, - экая беда какая случилась!Мы благополучно выбрались из завода и завернули в глухой переулок. Хорошев торопливо отвязал чашки и бросил их через прясло в чей-то огород. Вязенов перескочил в огород и зарыл их в борозду меж гряд.- Пошли, ребята, - весело сказал Хорошев.- Куда?- Ну, куда? В больницу, конечно.- А как там?- Идем, знай.В больнице нас встретил заспанный фельдшер Мироныч - тяжелый, кривоногий мужик. Я усомнился: как в больнице Хорошев будет разыгрывать комедию? Но он со стоном лег на кушетку. Мироныч стал ощупывать его бедра, таз. Он сопел и хмурился. Хорошев стонал.- Ничего, ничего, - мрачно говорил Мироныч, - ничего страшного нет. Верно, легонько, исподволь давнуло. Кости все целы, ну, и все прочее на месте... Растяжение жил получилось... Счастливо отделался, а то бы хуже могло получиться. В больнице придется остаться.- На койку?- Ну да, на койку.- Убей, не останусь - я лучше дома умру.- Не умрешь... А в больнице-то скорей поправишься.- Не останусь.- Ну, дело твое... Силой я тебя не могу... Тогда домой увезем.Мироныч долго что-то писал, спрашивал, как это произошло. Хорошев добросовестно врал. Меня душил смех.Когда мы увезли Хорошева домой и возвратились в цех, Хрущев, перепуганный, расспрашивал нас. Мы ему серьезно и деловито все рассказывали. А когда он ушел от нас, обрадованный, что у Хорошева кости целы, мы дали волю неудержимому смеху.Утром я зашел к Хорошеву домой. Он лежал на койке и возле него сидел фельдшер Мироныч. Хорошев, улыбаясь, говорил:- Ну спасибо тебе, Мироныч. Натиранье-то как помогло.У Мироныча дрогнули густые брови, он, покровительственно улыбнувшись, с достоинством проговорил:- Для того и служим, чтобы польза людям была.- Не знаю, чем тебя отблагодарить?.. Погоди-ка... Леша! - обратился он ко мне.- Достань-ка, вот тут в шкафчике водочка есть. Стаканчик выпьешь, Мироныч? Я достал графин с водкой. У Мироныча весело заблестели глаза. Михаил, улыбаясь, предложил:- Давай выпей... Ты уж давай сам наливай да выпивай. Я уж не могу.- Ничего, ничего, лежи знай, - взявшись за графин, проговорил Мироныч. Он налил стаканчик и залпом его осушил.- Ты давай уж еще под запал, Мироныч! - угощал Михаил.- А ты, Леша, сходи-ка попроси у хозяйки капустки.- Ладно, ладно, успеем. Торопиться некуда, - смягченно-строго говорил Мироныч, разглаживая густые огромные усы.- Я вот фельдшер, а вот, по совести сказать, нашему врачу сто очков вперед дам, - хвастливо заговорил Мироныч.- Они, врачи, нашего брата, фельдшеров, в счет не ставят. А то спросить, к кому больше обращаются? Ко мне. Я, батенька мой, уж восемнадцать лет служу в этой больнице. Всех наперечет знаю, кто чем хворает. На практике все изучил. Придет какая-нибудь бабенция, охает, ахает, животики болят.Я налил фельдшеру еще стакан. Мироныч взял его, выпил и, заедая капустой, продолжал:- Ну, дашь микстурки, а сам следишь и изучаешь... Да... На все, брат, нужна практика. У меня, брат, практика теорию ихнюю жмет... Придет это бабочка, спрашиваешь: ну как? Плохо?.. Дашь другой микстурки... Смотришь, повеселела баба. А домой придешь, курятинкой пахнет. Курочку тайком притащит... Знает, что я взяток не терплю, так она домой, старухе моей... А та что? Баба глупая, - возьмет. Мироныч потянулся к графину, налил еще стаканчик и, держа его в руке, продолжал: - Ну, уж раз курочка в горшке, не понесешь ее обратно на седало к петуху, не посадишь. Поворчишь на старушенцию... Ну, ладно уж, что поделаешь?Мироныч выпил стакан и молча стал истреблять капусту. Я еще налил водки.- Будет, - строго проговорил Мироныч, - у меня ведь служба. В голове столбы заходят, нехорошо будет.- Давай дерни, Мироныч, - просил Хорошев.- Нет, нет... Врач хотя у нас и молоденький мальчишка супротив меня, а все же начальство. Приставят палку, прикажут подчиняться - и будешь... Такова уж судьба наша. Закон таков. Неприятно, когда врач заметит с мухой... А ты лежи до поры, до времени, не вставай. Врачу-то я все отрапортую по порядку. И вылечу тебя. Я докажу тебе, что мы, фельдшера, не в угол рожей по медицине-то.Мироныч поднял стакан:- Ну, так за твое здоровье!Усы его странно шевелились, губа отвисла, глаза осоловели.- Я в солдатах обучился этой премудрости - медицине-то, - беззвучно икнув, опять начал свой рассказ Мироныч. - ротным фельдшером был. А вот врач наш, у которого я сейчас под началом, к нам, к таким фельдшерам, с ужимочкой, с насмешечкой, с недоверием-с. Видите ли что, дескать, вы пластырь! А мы-де из студентов. Мы диссертацию защищали. А что диссертация?.. Тоже знаем, чем лечат. Светом да советом, иод, карболка да касторка, а больше ни бельмеса не знают. Диссертацию защищать одно, а лечить другое.Мироныч выпил остаток водки из графина и ушел, сильно покачиваясь, провожаемый плутоватой улыбкой Хорошева.Первое испытаниеСпустя недели две, я сидел в маленькой комнатушке Ивана Прокопьевича. На столе добродушно мурлыкал самовар. Возле самовара стояли тарелки с колбасой, огурцами и бутылка водки. Катышев был по-праздничному одет, чисто выбрит. Глаза весело улыбались. Он ласково гладил стриженую голову сына, говоря:- Ешь, сынок!Петюшка с удовольствием ел ломоть белого хлеба с огурцом и колбасой.Я не видал еще таким Ивана Прокопьевича. Он всегда был сосредоточенно-тихим, затаившим в себе думу. А сейчас он, видимо, был чем-то взволнован. Движения его были порывистые, он часто курил, ерошил свои волосы, неожиданно вставал и ходил по комнате, заложив руки в карманы жилета.На него ласково смотрел Михаил Хорошев. Он сегодня тоже был подфранчен. В сером новеньком костюме, чистый. Я привык видеть этого силача-красавца в синей грязной блузе, без пояса, с раскрытым воротом, обнажающим высокую грудь. И блуза всегда была не по росту ему - коротка и узка в плечах. Лицо его всегда казалось серым, только открытые глаза сияли простотой и весельем.Катышев разливал водку по рюмкам. Петюшка деловито угощал нас чаем. Ждали еще Редникова. Но он не приходил.- Ну, поздравляйте меня, товарищи! - чокаясь с нами, говорил Иван Прокопьевич.- С чем?- Ну, мало с чем, именинник я сегодня.После трех рюмок у меня приятно закружилась голова. Я впервые испытал опьяняющее действие водки.После чая Иван Прокопьевич вышел, проговорив на ходу:- Сейчас я, товарищи.Мы остались втроем. В окно потухающим полымем смотрела вечерняя зорька, над окном, где-то за наличником, чирикали воробышки. Они, очевидно, гнездились на покой и дружелюбно беседовали. Самовар тихо-тихо пел тягучую монотонную песню. Я спросил Петюшку:- Что это сегодня какой у тебя отец-то веселый?- Не знаю... Он сегодня всю ночь не спал. Он теперь ночами не спит - работает все у себя в амбарушке. - И таинственно сообщил, - а сегодня он, должно быть, пускал свою машинку. Шумело у него там шибко.- А ты видел?- Нет... - грустно ответил мальчик, - я пошел к нему посмотреть, а он меня выпроводил - спать послал.Наш разговор прервал Иван Прокопьевич. Он вошел в комнату с тяжелым ящиком и, задыхаясь, поставил его на пол.- Вот, смотрите, товарищи, - раскрыл он ящик.В ящике стоял какой-то сложный аппарат. Катышев запустил руку в ящик и вытащил его.Я чувствовал, как у меня забилось сердце. Все части аппарата блестели и, казалось, радостно улыбались. Действие аппарата мне было неизвестно, у меня только промелькнула опять в памяти наивная фраза Петюшки: «Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет».Знакомые мне два медных полушария - медные чашки - были свернуты болтами и приобрели форму шара, величиной в арбуз. Он держался на четырех точеных стойках. Несколько тонких медных трубочек вышли из цилиндрического барабана, поднялись, обвили шар и вверху впились в него шестью капсульками, выточенными Редниковым. Тут же на медной змейке трубки повис маленький манометр, а внизу у стоек была привинчена крохотная паротурбина.- Вот она! – воскликнул Хорошев и присел к ней на корточки, - значит так... - Хорошев начал водить по трубочкам пальцем, размышляя вслух. - Отсюда пойдет, от этого насоса, вода сюда... отсюда сюда... и... понятно!..Катышев запустил руки глубоко в карманы брюк и, качнувшись туловищем назад, смотрел на аппарат. На лице его играла улыбка счастливого ребенка.- Это мое второе детище, - проговорил Иван Прокопьевич, - первое - вот Петька, а это второе. - Он сказал это сдавленно-глухо, словно голос его иссяк от избытка чувств. А потом воодушевленно добавил: - Делал я эту машинку и думал, неужели зря убиваю свои силы? А вышло не зря!Иван Прокопьевич шагнул к столу. Налил рюмку водки и залпом ее выпил.- А когда, тятя, ты ее пустишь? - спросил Петя.- Сейчас.- Сейчас? - обрадовался мальчик.- Тащи ведро воды, Петька.Отец и сын захлопотали. Петюшка, гремя ковшом в кухне, наливал в ведро воды. Иван Прокопьевич на шестке у печки разводил паяльную лампу. Комната наполнилась шумом лампы, возней. Все делали молча, сосредоточенно. Катышев поставил паяльную лампу под шар: она, шипя, высунув из трубки ядовитую зеленую струю огня, принялась облизывать шар острыми язычками. Шар сразу потемнел и заискрился. Кряхтя, Петюшка притащил ведро с водой. Иван Прокопьевич спустил в него трубку от насоса.Было несколько минут молчаливого, напряженного ожидания. Все смотрели на огонь лампы.- Ну-с, товарищи, смотрите, - сказал Иван Прокопьевич и, взявшись за ручку насоса, качнул ее несколько раз. Внутри шара вдруг что-то зашипело, а стрелка манометра вздрогнула и передвинулась.- Есть пар! - восторженно вырвалось из груди Миши Хорошева.- Есть пар! - крикнул я в приливе радости.В глазах Ивана Прокопьевича вспыхнули искры радости. Петька, сидя на полу, не сводил глаз с синеватого огня лампы и манометра. Он взглянул на меня глазами, зажженными необычайной радостью, и, указав на циферблат манометра, крикнул:- Два часа!..- Два часа, Петька, - радостно и шутливо повторил отец, накачивая воздух в паяльную лампу.Теперь мне была ясна мысль Ивана Прокопьевича, которую он так долго и мучительно носил в себе. Я вспомнил первую встречу с этим человеком, и как он тогда внимательно следил за падающими каплями воды из рожка чайника на раскаленное железо печки, как он в цех приносил иногда отожженный раскаленный кусок стали, плевал на него и, овеянный этой мыслью, следил, как испаряется слюна, оставляя на горячем металле беловатое пятно. Он не только в себе носил эту мысль, воплощенную теперь в этой игрушечной машинке, на которую я с изумлением смотрел, но он заронил ее и в своего восьмилетнего сына Петюшку, заставил и его сердце биться, переживать все творческие муки отца, носить эту мысль, хотя и смутную, непонятную, но драгоценную. И вот я сейчас посмотрел на этого милого мальчика. Он выразительно блеснул глазами, улыбнувшись моему взгляду.Мы все затаили дыхание.Стрелка манометра подвигалась к четырем. В немом оцепенении мы смотрели на циферблат.У Ивана Прокопьевича были крепко сжаты губы, щеки ввалились, словно он похудел, осунулся. Он дотронулся осторожно до рукоятки насоса и нажал. Стрелка манометра пошла и остановилась на пяти.Аппарат задрожал; я подумал, что, если еще нажать рукоятку насоса, аппарат разорвется, как бомба. Я уже не видел никого, перед глазами только шар, оплетенный трубочками, циферблат манометра да костлявая рука Ивана Прокопьевича. Она дотрагивается до блестящих частей и, вдруг порывисто поднявшись, ухватывается за колесико вентиля у средней трубки и повертывает его. Аппарат вздрогнул, взвизгнул и запел тысячью комариных голосов. Как сквозь сон, я слышал возглас Хорошева и восторженный крик Петюшки:- Тятя! Тятя! Вертится!.. Смотри-ка! Уй, как здорово! Как прытко!Турбинка, словно пущенный волчок, закрутилась и запела веселую песню. Я взглянул на Ивана Прокопьевича. На ресницах его дрожали капли слез, отражая синеватый огонь паяльной лампы. Одна капля сорвалась с ресницы, упала и повисла, играя на усах.Мне хотелось подбежать к нему, обнять его, поцеловать и крикнуть что-то во весь голос. Крикнуть так, чтобы меня услышал весь мир. Петюшка торопливо поднялся, подбежал к отцу, охватил ручонками его шею, прильнул к щеке отца и замер, не спуская глаз с аппарата.Поздно ночью мы вышли от Катышевых. С неба смотрели далекие, редкие звезды. Мне не хотелось идти к себе на квартиру.Возле меня шагал Миша Хорошев. Он тоже молчал. Только когда мы отошли квартала два, он произнес:- Да...В этом односложном возгласе было все, что хотел сказать мой товарищ. Он взял меня под руку и, замедляя шаг, пошел в ногу.- Погуляем, Леша, - сказал он, - мне домой не хочется. Успеем выспаться, и ночь такая славная.Мы медленно зашагали.- Я вот сейчас думаю о чашках, - заговорил Хорошев, - которые мы стащили из завода. Ни разу в жизни я не воровал, и вот две медяшки стащил и стащил смешно. Меня это потом страшно мучило. А вот теперь, видишь, что эти чашки делают? Я простил себе. Понимаешь? Простил... Все! Если попросить у нашего начальника честно, думаешь - дадут? Черта два. Просмеют. Не верят они, что в голове у рабочего хорошие мозги. Нашей кровью питаются и нас же ненавидят. А у Ивана-то Прокопьевича какие мозги-то хорошие. А? Только затрут его... А вот если бы этим заводом мы, рабочие, владели, нужно ли было нам воровать?- Мы бы тогда ему помогли делать.- Верно, Леша, все бы к его услугам. Помолчав, Хорошев вдруг жарко заговорил:- А какой все-таки я был дурак несогласный! Вот, что мне Редников говорил, я с ним спорил... А вот сейчас, вот понимаешь, сейчас у меня родилась в голове мысль, что только тогда будет хорошо, когда на самом деле мы будем иметь право свободно распоряжаться собой. - Хорошев внезапно оборвал речь и спросил:- Ты любишь читать книжки?- Люблю.- Ты приходи ко мне, я тебе дам... Ты слыхал что-нибудь о социалистах?Это слово меня ударило в сердце. Я чувствовал в нем что-то огромное, таинственное, манящее к дерзкому, запрещенному и вспомнил Окулова.- Слыхал, - сказал я.- Вот у меня есть насчет этого хорошие книжки. Миша шел рядом со мной. Иногда он оступался, сбивался с шагу, толкал своим плечом меня и тихо говорил:- Рабочему трудно живется не потому, что он рабочий, а потому, что труд его не для него.- А как сделать, чтобы труд был для него?- Понять нам надо, что мы все хозяева жизни, потому в нас вся сила, в наших руках труд.Я уже раз слыхал эти слова, обнажающие так просто все наше бытие. Мне казалось, что у этого русокудрого человека неисчерпаемый запас знаний и энергии. Он на-клонился ко мне, к самому уху, и жарко шептал о людях, беззаветно отдавших свою жизнь за народ.- Желябов, Перовская, Халтурин, - называл он фамилии людей, незнакомых мне еще в ту пору, и я, как зачарованный, шел, не зная куда. На горизонте показалась медная краюшка луны: она насмешливо смотрела на меня, будто хотела сказать мне: «Как мало ты знаешь».Я не заметил, как мы подошли к двухэтажному дому, зашли в маленькую комнату. Молча я получил толстую книжку, бессознательно прочитал заголовок: Степняк-Кравчинский «Андрей Кожухов» и ушел, чувствуя, как слова Хорошева впиваются мне в мозги острыми гвоздями.Мне просто хотелось куда-то уйти, чтобы никто меня не видел, и думать без конца об Иване Прокопьевиче, о Петюшке, о Мише, о жизни. Я ушел в сосновую рощу и на берегу небольшой речки просидел почти до рассвета, потрясенный событиями дня.АрестВ цехе появился студент-практикант - молодой, красивый брюнет. Он стал работать на разметочной плите и с первых же дней привлек к себе внимание рабочих. Мне нравились его вдумчивые глаза, отгороженные очками, и тихое, осторожное отношение к людям. Он был одет в короткий черный мундир со светлыми пуговицами, на плечах его были квадратные нашивки, где в тусклых бронзовых венках рельефно выделялась буква «Н». Но меня более поразило то, что Миша Хорошев с ним очень скоро сошелся, разговаривал с ним весело и просто.Ко мне раз подошел Ярков и, кивнув в сторону разметочной плиты, где разговаривал Хорошев со студентом, насмешливо проговорил:- Смотри, Мишка подлизывается к студенту - без мыла лезет...В голосе его звучала ничем неприкрытая злоба и зависть. Мне хотелось просто отшвырнуть этого неприятного человека.- Ну и пусть говорят, - сказал я, - значит, есть о чем говорить. Ты бы и поговорил, так у тебя в голове-то мякина.Ярков злобно усмехнулся, оскалив ряд белых мелких зубов. Я ожидал, что он обольет меня погаными словами, но он все с той же усмешкой на лице глухо проговорил:- Надо попробовать, в твоей башке какие мозги-то?- Давай попробуй, - сказал я.- Здесь я не буду.- Ну, нигде и не попробуешь.Ярков, сверкнув глазами, отошел от меня, приподняв плечи. Но и меня тоже пощипывала зависть к Хорошеву. Я сказал ему раз, что мне хочется познакомиться со студентом. Он улыбнулся.- Успеешь, - проговорил он, - познакомишься. Но познакомиться мне не удалось.Спустя неделю студент внезапно исчез, а утром этого дня в цех пришли жандармы. Они обыскали все ящики разметочной плиты, долго рылись в ящиках Хорошева и Редникова. И удивительно, в это время в цехе была настороженная тишина. Ни смеха, ни говора рабочих не слышно было, только гул станков и трансмиссий наполнял цех, да постукивание десятка молотков. Все были насторожены и украдкой посматривали на жандармов. Я видел, как Ярков торопливо подошел к Трусову, что-то сказал ему, а тот, посмотрев в мою сторону, зашагал к жандармам. Ярков подошел к своему верстаку и, не спуская глаз с меня, следил за каждым моим движением.Жандармы неожиданно подошли ко мне. Старый жандарм, с тощей растительностью на дряблом изношенном лице, вежливо предложил мне:- Нуте-с, молодой человек, откройте ваш ящик.Я открыл. У меня почему-то не было смущения и испуга. Наоборот, мне хотелось сказать этим людям что-то дерзкое. Я стоял и смотрел, как городовой, встав на колени, выкидывал из моего ящика напильники, зубилья. Потом мне приказали сложить весь инструмент, затворить ящик на замок и повели с завода вместе с Хорошевым и Редниковым.И вот я сижу в кабинете жандармского ротмистра. На окнах бордовые портьеры, они стелют мягкий полумрак. Я недоумеваю, зачем меня ввели сюда и усадили в мягкое кресло, затянутое парусиновым чехлом, приставленное к обширному письменному столу. Против меня сидит ротмистр в офицерском мундире. Он вежлив со мной, даже предложил мне взять папиросу из орехового ящичка. Но я отказался - солгал, что не курю. Он долго и участливо расспрашивал меня: откуда я, как попал на этот завод, какие я читал книги, и, будто увлеченный интересной беседой со мной, начал перечислять:- Я вот люблю Салтыкова-Щедрина. Читали у него «Историю одного города»?.. Замечательная вещь! А вот Льва Толстого не люблю, что-то вроде пересказа христианского учения. По-моему, со своим непротивлением злу он далеко не уедет. А его уже начинают считать религиозным реформатором.Я молчал, меня беспокойно сверлила мысль о книге, полученной недавно от Хорошева. Она у меня была положена на божницу у Анны Константиновны. И вот сейчас я ожидал, что ротмистр пороется у себя в ящике письменного стола, вынет эту книгу и спросит: «А эту книгу вы читали?»Но он присел к столу, закурил папироску и, откинувшись на спинку мягкого кресла, продолжал мне говорить об учении Толстого:- Он хочет всех уравнять, и сильных и слабых. Попробовал он раз во время голода делать помощь. Что из этого получилось? Ничего... Сильный человек помощи не просит. А слабый, с ним хоть того больше нянчись. Он так и останется лишаем на теле сильного человека. Путается и мешает сильному жить нормально... Несуразная философия! Цель человека, по-моему, есть борьба. А к борьбе способен только сильный. Вы читали книгу, не помню автора... «Борьба в природе»? Очень убедительно написана книжка... Сильный должен жить, а слабый умереть. Этот закон должен внедриться в жизнь человека. Отбросить всякую толстовскую мораль. Жизнь была бы прекрасна. Как по-вашему?Я не знал, что отвечать этому человеку. Я чувствовал, что он хочет расположить меня к себе и вызвать на откровенность, и я молчал. Ротмистр разочарованно посмотрел на меня, потом порылся в бумагах, раскрыл папку и достал фотографическую карточку. Показывая ее мне, он спросил:- Вы знаете этого человека?С карточки на меня смотрел студент-практикант.- Знаю, - сказал я.Ротмистр оживился и, улыбаясь, спросил:- А как вы его знаете?- Видал его в цехе у нас. Он же работал на разметочной плите.- А когда вы с ним познакомились?- Я незнаком с ним.- Как?.. А он говорит, что вас знает и знаком с вами.Меня это поразило. Я сказал, что не успел даже узнать его фамилии.- Но все-таки интересовались? - Да.- Для чего?- Да просто интересный человек. Я со студентами ни разу не встречался.- И не видали?- Нет, видал.- А Хорошева Михаила вы знаете?- Знаю.- Как?- Вместе работаем, в одном цехе.- Он часто разговаривал со Шрейбером?- С каким?- Ну, с этим студентом?Я смело отвечал ему, как я знал Хорошева, но скрыл, как мы встречались у Катышева и о чем говорили. Ротмистр начал нервничать. Его брови недовольно опустились. Он вставал и убеждал меня, что им все известно, о чем мы разговаривали, но я отрицал.Наконец, он зловеще произнес:- Если вы мне не скажете все, о чем я вас спрашиваю, у нас есть меры, которые вас заставят говорить.Слово «заставят» он сказал особенно подчеркнуто. И, не получив от меня ответа, он злобно ударил в кнопку столового звонка. В кабинет вошел высокий жандарм и вытянулся в струнку.- Уведите, - сказал ротмистр коротко.Я долго сидел в темной прихожей жандармского отделения. Возле меня ходили высокие, на отбор, здоровые жандармы в коротких синих мундирах, украшенных красными аксельбантами. Ходили осторожно на носках, говорили меж собой шепотом, словно боялись кого-то разбудить. Я вспомнил песенку, слышанную где-то:Продолжение » |