…ss="AAB">- Видишь эти колеса? Они тоже кем-то придуманы, вертятся, а для чего, для кого они вертятся? Для нас с тобой? Рубли они выматывают из нас хозяину в карман. А вот скоро и они остановятся, и нас с тобой и Катышева из завода вы­гонят. Куда он со своей машинкой поспел? Вот это простая штука - колеса, и те не нужны будут, не то, что его замысловатая машинка.

Редников шутливо дернул меня за козырек фуражки и проговорил:

-  Молоденький ты еще, как бойкий кутенок, смысла настоящего в жизни не знаешь.

-  Нет, я тебя понял, - сказал я.

-  Понял? Ну хорошо,  коли  понял.

 

Молоток

День за днем шли серые заводские будни. С раннего утра и до позднего вечера, лишенные солнца, мы стояли у верстаков, пилили, рубили металл, шабрили, а цех гудел станками. В углу устало вздыхает паровая ма­шина. Иной раз где-нибудь застонет раненая сталь, ее звонкий голос повиснет в шуме трансмиссий. «Дзинь-нь!.. Дзон-н!..» - и умирающе смолкнет. Где-нибудь слышна перебранка рабочих. Она начинается выкриками одино­ких голосов, а потом разрастается. Кто-нибудь, подзадо­ривая, свистнет. Этот пересвист режет вечное гудение цеха чем-то острым, дразнящим, пробуждая на время уснувшую ненависть к жизни и тяжелому труду.

Впрочем, бывают и веселые настроения. Кому-нибудь вымажут сажей ручки у пил или молотка или где-нибудь в узком проходе поставят силок из тонкой проволоки и, сгорая нетерпением, следят, что вот кто-нибудь запу­тается в этот силок и грохнется на пол. И видно, как на закопченных лицах весело блестят смеющиеся глаза и белеют зубы. А то скрутят кольцо из проволоки, при­делают к нему красные рожки и наденут кому-нибудь на голову поверх шапки, а к поясу сзади прицепят скру­ченный из бечевки хвост с распущенным концом, похо­жий на коровий. И ходит человек с рогами и хвостом, не догадываясь, над чем вокруг него хохочут. И сам, за­раженный смехом, хохочет, не зная над чем, до тех пор, пока не обнаружит на голове и у пояса «игрушки».

Все это делают, как разыгравшиеся дети, скуки ради, чтобы продолжительный трудовой день прошел неза­метно.

Вдали слышится металлический голос Трусова. Кто-то кричит:

- Эй, расходись, граммофон идет!

Иногда «граммофон» появлялся неожиданно возле скучившихся рабочих и строго кричал:

-  Опять собрались?

Рабочие спешно расходились по местам, а тучная фигура Трусова торопливо скрывалась среди машинных частей, а потом где-нибудь снова слышался его голос:

-  Ты опять свое рыло намочил, опять пьяный! Вон! Удивительный народ! Как   напьются, так и лезут в за­вод.

Раз, проходя мимо меня, он остановился и пожало­вался:

-  Ну, вот, что будешь делать? Будто я запрещаю. Да, пожалуйста, лопай, хоть со всех концов себя нали­вай. Только не лезь пьяный в завод.

К нему подошел высокий мрачный слесарь, по проз­вищу Костя Костыль. Черные брови его были зловеще нахмурены, длинные руки глубоко засунуты в карманы штанов. Пошатываясь, он мрачно сказал:

-  Ты вот что, Федор Максимыч...   Того...   Слышь?.. Не ерунди...  Я уйду сейчас... Только ты того... Чтобы все было честь по чести... Понимаешь?.. Вот... Бывает и свинье в году один раз праздник?.. Бывает. Вот...

-  Ну, ладно,   ладно,   уходи   давай... - примиряюще проговорил Трусов.

-  Я  уйду...  Только ты  того...  Чтобы,   понимаешь... ни-ни...

Костыль помаячил грязным указательным пальцем, возле трусовского носа, посмотрел на меня, подмигнул и, пошатываясь долговязым телом, зашагал к выходу, а Трусов, провожая его взглядом, проговорил:

-  Ну вот, что ты будешь с ним делать? Выгнать из завода? Жаль... Ребятишек по миру пустить... Эх, и жизнь же, голова вкруг.

Трусов произнес это таким тоном, будто и на самом деле вскружился, что очень уж ему трудно работать и очень он озабочен судьбой каждого рабочего. Приподняв плечи, он зашагал от меня по цеху. Ко мне подошел молодой слесарь, сосед по работе, и насмешливо проговорил:

- Боится Трусов Костыля, как огня. У него, вишь, у самого рыло-то в пуху, сам он с завода тащит сырым и вареным. Вон дом, дом-то какой себе сгрохал. Коська-то его один раз поймал... Трусов послал Костыля раз к себе домой лошадь запрячь. Костыль запряг, да слу­чайно в санки под сиденье и заглянул, а там фунтов на двадцать кусок лежит красной, штыковой меди. Коська не будь плох да и цапнул его... Ну, продал и запировал. А Трусов будто ни в чем не бывало и не спрашивает его, на какие деньги Коська пирует. Потом Коська-то ему сам сказал. А Трусов и говорит: «Костенька, по­малкивай»... Ну, Коська молчит, и Трусов ему поблажку дает. Так рука руку и моет. Верь ему, что он такой. Артист - любую комедию сыграет.

Разумеется, я Трусову не верил. Я видел его фальшь, прикрытую «заботой» о рабочих.

Как-то раз Ярков незаметно, в отсутствие Ивана Прокопьевича, схватил у него с верстака медный пятифун­товый молоток. Опасливо оглядываясь, спрятал его под подол рубахи, потом подошел к своим тискам и ловким ударом о них отломил его от черенка. Потом торопливо сунул черенок под верстак, а молоток спрятал к себе в инструментальный шкафчик.

Иван Прокопьевич, обнаружив пропажу молотка, стал спрашивать своих соседей. Возле него собралась кучка рабочих. Я подошел к Яркову и тихо, но внуши­тельно сказал:

-  Ярков, отдай молоток...

-  Ка-кой? - испуганно обертываясь ко  мне и оска­лив зубы, спросил тот.

-  А который ты сейчас отломил от черенка и спря­тал. Я ведь видел.

-  Иди-ка ты... Но я не уходил.

-  Иди, иди, пока я тебя пилой не ошарашил. Нас полукольцом окружили рабочие.

-  Отдай  молоток...   У   него   молоток,   товарищи, - крикнул я.

Ярков попятился к верстаку, как затравленный волк, оскалив зубы, тараща белесые глаза и бросая направо и налево циничную брань.

-  Вы сами воры, так и других ворами считаете?.. А ты, голорылик, заткнись... У, ты... - Он замахнулся на меня кулаком.

-  Воруй казенное,   а у   своего   брата   рабочего   не смей, - крикнул кто-то.

-  А ты докажи?

-  Доказано!

-  Обыскать   надо.

Толпа увеличивалась, гудела.

-  Экая ты гадина!

-  Молитва господня.

Прибежал Трусов. Растолкав рабочих, он врезался в толпу.

-  В чем дело? Что собрались? Расходитесь.

-  Нет, не разойдемся.

-  Нет еще таких законов, воров прикрывать.

- Обыскать надо! Иван Прокопьевич, ищи давай! К Яркову протискался Миша Хорошев.  Он схватил Яркова за плечо, отшвырнул от верстака и раскрыл его шкафчик.

-  Рой давай, Миша, выворачивай все. Он, наверное, как хомяк, в ящик-то натаскал всего.

Хорошев опустился на колени и азартно стал выки­дывать из ящика напильники, железные коробки с зубильями, гайки, болты. Выкинул клок пакли, сунув руку в глубь ящика, вытащил медный молоток.

-  Есть, ребята!  Прокопьич, молоток этот твой?

-  Этот. Он самый, - обрадованно крикнул Катышев. Хорошев подошел  к Яркову и, наваливаясь на него своим могучим телом, мрачно спросил:

- Ну, что скажешь, Ефрем Иванович, а? Ярков, красный, пристыженный, молчал.

- Ну,    расходитесь,   расходитесь,    ребята, - более ласково крикнул Трусов.

-  А ты его спервоначала убери.

-  Нам не надо его, вора, в заводе...

-  Разберем все по порядку.

Трусов разобрал по «порядку». Все думали, что Яркова назавтра в заводе не будет. Но он пришел и встал на работу. Трусов взял с него расписку.

«Я, нижеподписавшийся, Ярков Ефрем Иванович, даю свою расписку в том, что я воровать больше не буду. В том и расписуюсь».

Ниже шла подпись Яркова с замысловатым росчер­ком в виде рыболовного крючка. Рабочие хохотали, но смех был горький.

Ярков был сначала тихий, но прошло недели две, он пришел на завод пьяный. Подошел ко мне и тихо, зло­веще сказал:

-  Эх ты, дерьмо   в   человеческом   платье.   Яркова хотели скушать?.. Зубы обломаете... А я вот вас скорей сожру со всеми кишками... Эх, вы-ы... мелко   еще пла­ваете.

С этих пор Ярков ястребом закружился над нами. Он подстерегающе прислушивался к разговорам, загля­дывая к Хорошеву и Редникову на станки, на верстак Ивана Прокопьевича.

 

Чашки

Раз меня нарядили работать в ночную смену. В этой же смене работал и Михаил Хорошев. Увидев меня, он обрадованно подошел ко мне и сказал:

-  Ты что, в ночь вышел?

-  В ночь.

-  А надолго?

-  Не знаю.

-  Во хорошо! - таинственно сообщил, - слушай, ты мне поможешь? После двенадцати часов ночи уставщик дрыхать завалится, ты постережешь?

-  Чего?

-  Ну, там... Потом узнаешь,  только   как   увидишь, что он выходить из конторки будет, ты мне сигнал по­дашь, молотком или запоешь чего-нибудь. Ладно?

-  Постерегу.

И вот я, взволнованный таинственным поручением Хорошева, настороженно всматриваюсь в глубь скупо освещенного цеха, где стоит стеклянная конторка масте­ра. Возле нее одиноко горит электрическая лампочка, освещая двери конторки. В конторке яркий свет. Мне видно, как Хрущев - ночной уставщик - широколицый, крепкий мужик, с красивой шелковистой черной бородой, бывший токарь, сидит у стола и, не торопясь, хлебает из металлической миски принесенный ужин. Голова его обнажена, на ней светит маленькая, с пятак, плешинка. Поужинав, он набожно крестится, утирает ладошкой усы, разглаживает бороду, убирает со стола миску и медлен­но идет по цеху. Проходит мимо меня, уходит в токар­ное отделение, потом заходит в конторку. Убирает со стола бумаги, чертежи, стелет пальто на стол, под го­лову кладет стопу книг и гасит в конторке свет. Значит, он растянулся на столе мастера вздремнуть.

Я тихонько посвистываю, смотря в токарное отделе­ние. Оно погружено в полумрак. Большая часть станков бездействует. Вверху невидимо шевелится часть транс­миссий. Хорошева мне видно только по пояс. Особенно рельефным силуэтом видна его голова, прикрытая кеп­кой, из-под которой вьются кудри. Станок у него сердито урчит передачей шестерен, в патроне медленно вра­щается медный диск. Хорошев, посмотрев в мою сторону, торопливо остановил станок, свернул патрон с диском из красной меди и навернул другой. Станок бешено за­крутился.

Все идет хорошо. Хрущев спит. В слесарке темно, только кое-где перебегают огоньки, да одиноко где-то стучит молоток. Мне ясно видно сквозь этот сумрак кон­торку.

Но вот в конторке зажегся огонь. Значит, Хрущев сейчас пойдет в обход по цеху. Я начинаю свирепо бить молотком и петь:

  Вы скажите,

Ради бога...

Хорошев торопливо остановил станок, сменил пат­рон и набросил передачу шестерен.

Ко мне подошел Хрущев. Лицо у него белое, полное, а брови кажутся запачканными сажей.

-  Поешь?- спросил он.

-  Пою.

-  Та-ак... Ну, пой, веселей работать.

Черной тенью он провалился в глубь неосвещенного цеха. Потом появляется у станка Хорошева. Мне видно только его бородатое лицо, освещенное лампой. Он стоит и смотрит на патрон станка. Что-то говорит. А потом, закинув руки назад, тихонько идет в другой угол. По­является там, уходит в конторку и снова гасит свет.

Я снова спокойно посвистываю. В эту ночь мне пришлось петь раза четыре. В последний раз Хрущев недовольно заметил:

- Чего ты всю ночь дерешь глотку-то? Брось петь.

-  А что?

-  Не умеешь и песен хороших не знаешь.   Горла­нишь все одну и ту же... Надоел.

Мы весело шли с Хорошевым с завода, из ночной смены. Теплое июльское утро дышало ароматом земли. Солнце всплыло над черной далекой каймой леса и по­висло в безоблачной голубизне. Где-то играл рожок па­стуха, из дворов женщины выгоняли коров. На заводской каланче звонил колокол «побудку» - на поденщину. Мне вспоминается мой родной край и такой же звон на Лы­сой горе. Меня всегда удивлял этот звон. К чему он нужен, когда до начала дневной смены еще битых два часа? Но этот звон, искони заведенный еще в глухое время крепостного права, остался как отзвук прошлого. Старые сторожа, видавшие жуть крепостного права, каж­дое утро по привычке дергают за веревку, звонят.

Хорошев бодро шагал рядом со мной. Потускневшее от заводской копоти лицо его улыбалось. Он с удовле­творением рассказывал:

-  А все-таки я выточил Ивану Прокопьевичу самую главную деталь... Вот теперь задача унести ее из заво­да. - Подумав,  Хорошев  решительно   сказал: - А   сде­лаю. Унесу. Ты мне поможешь?

Меня это несколько озадачило, и я промолчал, но Хорошев, должно быть, чувствуя мое смятение, успо­каивающе проговорил:

-  Ты не бойся... Все дело будет во мне и все обде­лаем,  как  надо...   Нужно   выручить   Прокопьича.   Зато скоро увидим его диковину...   Эх, черт возьми... - Хоро­шев щелкнул  пальцами.

В следующую ночь я вышел на работу, взволнован­ный предстоящим делом. Я терялся в догадках: как Хорошев хочет унести две медных тяжелых чашки, ве­личиной в поларбуза каждая.

Хорошев пришел в длинном широком ватном пальто. Он весело подошел ко мне.

-  Ну, действуем  сегодня?.. А штуку   я замыслова­тую придумал. Смешно будет, если удастся, Сашка Вязенов  обещал  помочь...  Как  только Хрущев   завалится спать -   и за дело. Ты меня только под руки выведешь из завода и все, и Сашка тоже.

Но все же Хорошев, должно быть,  волновался.  Он много курил и ненужно хохотал, желая скрыть свое ду­шевное состояние.

Меня охватывал страх. Мне было жаль Хорошева, в случае, если он попадется.

Как только цех погрузился в потемки, на заводской каланче пробило двенадцать, и ночной уставщик Хрущев, поужинав, завалился спать, я подал сигнал. Хорошев, опасливо оглядываясь, вытащил из-под рамы станка два медных полушария и торопливо подвязал их. Меня ду­шил смех: сзади у Хорошева образовались большие ягодицы, одна выше, другая ниже.

 Подошел Вязенов, низенький, квадратный, с веселым лицом, токарь. Глядя на Михаила, он фыркнул в горсть и с хохотом проговорил:

-  Черт, что придумал.                    

А Хорошев набросил на плечи пальто и, поверты­ваясь, серьезно спросил:

-  Ну, как, ребята, незаметно?

-  Нет.

-  Ну и все. Теперь твое дело, - обратился   он   ко мне, - беги к Хрущеву и разбуди его. Да так разбуди, чтобы у него глаза на лоб выскочили. И скажи, что, мол, Хорошева валом давнуло... Валяй!

Я побежал в конторку, и вслед мне полетел стон Миши Хорошева. Я, сдерживая смех, забежал в контор­ку. Хрущев мертвецки спал, растянувшись на столе и сложив руки на груди. Щеки его вздувались, губы по­хлопывали.

-  Павел Савич, Павел Савич!.. - крикнул я голосом испуганного человека.

- Павел Савич!..

-  А?.. Что?.. - торопливо соскакивая со стола, встре­пенулся Хрущев.

  - Хорошева...  С  Хорошевым  несчастье...

-  Что, что? где?..

Хрущев стоял оторопело, бессмысленно выпучив на меня заспанные глаза.

-   Хорошева  давнуло  чем-то, - крикнул  я   прямо  в лицо Хрущеву.

-  Где давнуло, что давнуло?

Наконец, он опомнился и, как мяч, вылетел из конторки. Спотыкаясь о разбросанные машинные части, он торопливо направился в токарное отделение. Навстречу нам Вязенов вел Хорошева под руку, поправляя ему на плече пальто. А Михаил, со стоном раздвигая ноги, с трудом переставлял их. Я тоже взял его под руку, но он, злобно сверкнув на меня, дико закричал:

-  Тише ты, черт!.. Не тряси. - И застонал.

-  Что это, а? - испуганно спросил Хрущев.

-  Да вот там вал он хотел отодвинуть, да на себя его и накатил. Насилу достали, - сообщил Вязенов.

Нас провожала группа рабочих, они озабоченно го­ворили:

-  Эко, горе какое?..

-  Лошадь надо, не дойти тебе, Миша.

-  Не знаю.

Хрущев куда-то побежал, говоря на ходу:

-  Не достанешь ведь теперь лошадь-то... Экое горе какое! Тьфу, будь ты проклят!

Мы вышли из цеха и направились в проходную. Там возле печки дремал ночной дозорный. Он дико посмотрел на нас и вскочил:

-  Что это?

-  Давнуло, - сказал Вязенов.

-  Ой, не трясите, ребята... Ой, осторожно!.. - вскри­кивал Михаил. Его лицо отражало действительное стра­дание. Вязенов тоже печально смотрел на товарища.

- «Артисты», - подумал я.

-  Господи, да как это тебе помогло, Мишка,- уча­стливо спросил дозорный.

-  Давай, обыскивай скорей! В больницу его ведем.

-  На  вот тебе, Христос с тобой, - лепетал сторож, ощупывая Вязенова.

-  Ой, не трясите... Да осторожнее вы... - и Хорошев выругался.

Подошел под обыск и я. Сторож ощупал мои руки, ноги, плечи.

-  Ведите    скорее.    Дойдешь   ли,   Миша! - торопил сторож.

-  Не знаю, может, дойду как-нибудь.

-  Лошадь надо бы.

-  Хлопочет там где-то Пал Савич.

-  Ну скоро-то не исхлопочет. Если управителя пья­ного из кабака увезти - мигом найдут, - ворчал дозор­ный, провожая нас, - экая беда какая случилась!

Мы благополучно выбрались из завода и завернули в глухой переулок. Хорошев торопливо отвязал чашки и бросил их через прясло в чей-то огород. Вязенов переско­чил в огород и зарыл их в борозду меж гряд.

 - Пошли, ребята, - весело сказал Хорошев.

-  Куда?

-  Ну, куда? В больницу, конечно.

-  А как там?

-  Идем, знай.

В больнице нас встретил заспанный фельдшер Мироныч - тяжелый, кривоногий мужик. Я усомнился: как в больнице Хорошев будет разыгрывать комедию? Но он со стоном лег на кушетку. Мироныч стал ощупывать его бедра, таз. Он сопел и хмурился. Хорошев стонал.

-  Ничего, ничего, - мрачно говорил Мироныч, - ни­чего страшного нет. Верно, легонько, исподволь давнуло. Кости все целы, ну, и все прочее на месте... Растяжение жил получилось... Счастливо   отделался, а то   бы   хуже могло получиться. В больнице придется остаться.

-  На койку?

-  Ну да, на койку.

-  Убей, не останусь - я лучше дома умру.

-  Не умрешь... А в больнице-то скорей поправишься.

-  Не останусь.

-  Ну, дело твое... Силой   я тебя   не   могу...   Тогда домой увезем.

Мироныч долго что-то писал, спрашивал, как это произошло. Хорошев добросовестно врал. Меня душил смех.

Когда мы увезли Хорошева домой и возвратились в цех, Хрущев, перепуганный, расспрашивал нас. Мы ему серьезно и деловито все рассказывали. А когда он ушел от нас, обрадованный, что у Хорошева кости целы, мы дали волю неудержимому смеху.

Утром я зашел к Хорошеву домой. Он лежал на кой­ке и возле него сидел фельдшер Мироныч. Хорошев, улыбаясь, говорил:

-  Ну спасибо тебе, Мироныч. Натиранье-то как по­могло.

У Мироныча дрогнули густые брови, он, покровитель­ственно улыбнувшись, с достоинством проговорил:

-  Для того и служим,   чтобы  польза  людям   была.

- Не знаю, чем тебя отблагодарить?..   Погоди-ка... Леша! - обратился  он ко  мне.

- Достань-ка,  вот тут в шкафчике водочка есть. Стаканчик выпьешь, Мироныч? Я достал графин с водкой. У Мироныча весело забле­стели глаза. Михаил, улыбаясь, предложил:

-  Давай выпей... Ты уж давай сам наливай да вы­пивай. Я уж не могу.

-  Ничего, ничего, лежи знай, - взявшись за графин, проговорил Мироныч. Он налил стаканчик и залпом его осушил.

-  Ты давай уж еще под запал, Мироныч! - угощал Михаил.

- А ты, Леша, сходи-ка попроси у хозяйки капустки.

- Ладно, ладно, успеем. Торопиться некуда, - смягченно-строго говорил Мироныч, разглаживая густые огромные усы.

 - Я вот фельдшер, а вот, по совести сказать, нашему  врачу сто  очков  вперед дам, - хвастливо  заговорил Мироныч.

- Они, врачи, нашего брата, фельдшеров, в счет не ставят. А то спросить, к кому больше обращаются? Ко мне. Я, батенька мой, уж восемнадцать лет служу в этой  больнице.  Всех наперечет знаю,  кто   чем  хворает. На практике все изучил. Придет какая-нибудь бабенция, охает, ахает, животики болят.

Я налил фельдшеру еще стакан. Мироныч взял его, выпил и, заедая капустой, продолжал:

-  Ну, дашь микстурки, а сам следишь и изучаешь... Да... На все, брат, нужна практика. У меня, брат, прак­тика теорию ихнюю жмет...  Придет это бабочка, спра­шиваешь:   ну  как?  Плохо?..  Дашь  другой    микстурки... Смотришь, повеселела баба. А домой придешь, курятинкой   пахнет.   Курочку  тайком   притащит...   Знает,   что  я взяток не терплю, так она домой,  старухе  моей... А та что?    Баба   глупая, - возьмет.        Мироныч   потянулся   к графину,  налил  еще  стаканчик   и,  держа   его   в   руке, продолжал: - Ну, уж    раз    курочка     в    горшке,    не понесешь ее обратно на  седало к петуху, не посадишь. Поворчишь на старушенцию... Ну, ладно уж, что поде­лаешь?

Мироныч   выпил   стакан   и   молча    стал    истреблять капусту. Я еще налил водки.

-  Будет, - строго    проговорил    Мироныч, - у    меня ведь служба. В голове столбы заходят, нехорошо будет.

-  Давай  дерни,  Мироныч, - просил  Хорошев.

-  Нет, нет... Врач хотя у нас и молоденький маль­чишка супротив меня, а все же начальство.  Приставят палку, прикажут подчиняться - и будешь... Такова уж судьба наша. Закон таков. Неприятно, когда врач заме­тит с мухой... А ты лежи до поры, до времени, не вста­вай. Врачу-то я все отрапортую по порядку. И вылечу тебя. Я докажу тебе, что мы, фельдшера, не в угол ро­жей по медицине-то.

Мироныч поднял стакан:

- Ну, так за твое здоровье!

Усы его странно шевелились, губа отвисла, глаза осоловели.

-  Я в солдатах обучился этой премудрости - меди­цине-то, -  беззвучно   икнув,   опять   начал    свой    рассказ Мироныч. - ротным  фельдшером  был. А вот врач  наш, у которого я сейчас под началом, к нам, к таким фельд­шерам,  с ужимочкой,  с  насмешечкой,   с   недоверием-с. Видите ли что, дескать, вы пластырь! А мы-де из сту­дентов. Мы диссертацию защищали. А что диссертация?.. Тоже знаем, чем лечат. Светом да советом, иод, карбол­ка да касторка, а больше ни бельмеса не знают. Диссер­тацию защищать одно, а лечить другое.

Мироныч выпил остаток водки из графина и ушел, сильно покачиваясь, провожаемый плутоватой улыбкой Хорошева.

 

Первое  испытание

Спустя недели две, я сидел в маленькой комнатушке Ивана Прокопьевича. На столе добродушно мурлыкал са­мовар. Возле самовара стояли тарелки с колбасой, огур­цами и бутылка водки. Катышев был по-праздничному одет, чисто выбрит. Глаза весело улыбались. Он ласково гладил стриженую голову сына, говоря:

-  Ешь, сынок!

Петюшка с удовольствием ел ломоть белого хлеба с огурцом и колбасой.

Я не видал еще таким Ивана Прокопьевича. Он всег­да был сосредоточенно-тихим, затаившим в себе думу. А сейчас он, видимо, был чем-то взволнован. Движения его были порывистые, он часто курил, ерошил свои во­лосы, неожиданно вставал и ходил по комнате, заложив руки в карманы  жилета.

На него ласково смотрел Михаил Хорошев. Он сегодня тоже был подфранчен. В сером новеньком костюме, чистый. Я привык видеть этого силача-красавца в синей  грязной блузе, без пояса, с раскрытым воротом, обна­жающим высокую грудь. И блуза всегда была не по росту ему - коротка и узка в плечах. Лицо его всегда казалось серым, только открытые глаза сияли простотой и весельем.

Катышев разливал водку по рюмкам. Петюшка де­ловито угощал нас чаем. Ждали еще Редникова. Но он не приходил.

-  Ну,   поздравляйте   меня,    товарищи! - чокаясь с нами, говорил Иван Прокопьевич.

-     С чем?

-  Ну, мало с чем, именинник я сегодня.

После трех рюмок у меня приятно закружилась голо­ва. Я впервые испытал опьяняющее действие водки.

После чая Иван Прокопьевич вышел, проговорив на ходу:

-  Сейчас я, товарищи.

Мы остались втроем. В окно потухающим полымем смотрела вечерняя зорька, над окном, где-то за налич­ником, чирикали воробышки. Они, очевидно, гнездились на покой и дружелюбно беседовали. Самовар тихо-тихо пел тягучую монотонную песню. Я спросил Петюшку:

-  Что это сегодня какой у тебя отец-то веселый?

-  Не знаю... Он сегодня всю ночь не спал. Он те­перь ночами не спит - работает все у себя в амбарушке. - И   таинственно   сообщил, - а  сегодня он, должно быть, пускал свою машинку. Шумело у него там шибко.

-  А ты видел?

-  Нет... - грустно ответил мальчик, - я пошел к нему посмотреть, а он меня выпроводил - спать послал.

Наш разговор прервал Иван Прокопьевич. Он вошел в комнату с тяжелым ящиком и, задыхаясь, поставил его на пол.

-  Вот, смотрите, товарищи, - раскрыл он ящик.

В ящике стоял какой-то сложный аппарат. Катышев запустил руку в ящик и вытащил его.

Я чувствовал, как у меня забилось сердце. Все части аппарата блестели и, казалось, радостно улыбались. Действие аппарата мне было неизвестно, у меня только промелькнула опять в памяти наивная фраза Петюшки: «Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет».

Знакомые мне два медных полушария - медные чашки - были свернуты болтами и приобрели форму шара, величиной в арбуз. Он держался на четырех то­ченых стойках. Несколько тонких медных трубочек вы­шли из цилиндрического барабана, поднялись, обвили шар и вверху впились в него шестью капсульками, вы­точенными Редниковым. Тут же на медной змейке труб­ки повис маленький манометр, а внизу у стоек была привинчена крохотная паротурбина.

-  Вот   она! – воскликнул  Хорошев и присел   к  ней на   корточки, - значит   так... - Хорошев   начал    водить по   трубочкам   пальцем,    размышляя    вслух. - Отсюда пойдет, от этого насоса, вода сюда... отсюда сюда... и... понятно!..

Катышев запустил руки глубоко в карманы брюк и, качнувшись туловищем назад, смотрел на аппарат. На лице его играла улыбка счастливого ребенка.

-  Это мое второе детище, - проговорил Иван Прокопьевич, - первое - вот    Петька,   а   это    второе. - Он сказал это сдавленно-глухо, словно голос его иссяк от избытка   чувств.   А  потом    воодушевленно   добавил: - Делал я эту машинку и думал,  неужели   зря   убиваю свои силы? А вышло не зря!

Иван Прокопьевич шагнул к столу. Налил рюмку водки и залпом ее выпил.

-  А когда, тятя, ты ее пустишь? - спросил Петя.

-  Сейчас.

-  Сейчас? - обрадовался мальчик.

-  Тащи ведро воды, Петька.

Отец и сын захлопотали. Петюшка, гремя ковшом в кухне, наливал в ведро воды. Иван Прокопьевич на ше­стке у печки разводил паяльную лампу. Комната напол­нилась шумом лампы, возней. Все делали молча, сосре­доточенно. Катышев поставил паяльную лампу под шар: она, шипя, высунув из трубки ядовитую зеленую струю огня, принялась облизывать шар острыми язычками. Шар сразу потемнел и заискрился. Кряхтя, Петюшка притащил ведро с водой. Иван Прокопьевич спустил в него трубку от насоса.

Было несколько минут молчаливого, напряженного ожидания. Все смотрели на огонь лампы.

-  Ну-с,  товарищи,   смотрите, - сказал   Иван   Про­копьевич и, взявшись за ручку   насоса,   качнул   ее   не­сколько раз.  Внутри   шара   вдруг   что-то   зашипело,   а стрелка манометра вздрогнула и передвинулась.

 - Есть    пар! - восторженно    вырвалось из груди Миши Хорошева.

-  Есть пар! - крикнул я в приливе радости.

В глазах Ивана Прокопьевича вспыхнули искры ра­дости. Петька, сидя на полу, не сводил глаз с синева­того огня лампы и манометра. Он взглянул на меня гла­зами, зажженными необычайной радостью, и, указав на циферблат манометра, крикнул:

-  Два часа!..

-  Два часа, Петька, - радостно и шутливо повторил отец, накачивая воздух в паяльную лампу.

Теперь мне была ясна мысль Ивана Прокопьевича, которую он так долго и мучительно носил в себе. Я вспомнил первую встречу с этим человеком, и как он тогда внимательно следил за падающими каплями воды из рожка чайника на раскаленное железо печки, как он в цех приносил иногда отожженный раскаленный кусок стали, плевал на него и, овеянный этой мыслью, следил, как испаряется слюна, оставляя на горячем ме­талле беловатое пятно. Он не только в себе носил эту мысль, воплощенную теперь в этой игрушечной машин­ке, на которую я с изумлением смотрел, но он заронил ее и в своего восьмилетнего сына Петюшку, заставил и его сердце биться, переживать все творческие муки отца, носить эту мысль, хотя и смутную, непонятную, но дра­гоценную. И вот я сейчас посмотрел на этого милого мальчика. Он выразительно блеснул глазами, улыбнув­шись моему взгляду.

Мы все затаили дыхание.

Стрелка манометра подвигалась к четырем. В немом оцепенении мы смотрели на циферблат.

У Ивана Прокопьевича были крепко сжаты губы, щеки ввалились, словно он похудел, осунулся. Он дотро­нулся осторожно до рукоятки насоса и нажал. Стрелка манометра пошла и остановилась на пяти.

Аппарат задрожал; я подумал, что, если еще нажать рукоятку насоса, аппарат разорвется, как бомба. Я уже не видел никого, перед глазами только шар, оплетенный трубочками, циферблат манометра да костлявая рука Ивана Прокопьевича. Она дотрагивается до блестящих частей и, вдруг порывисто поднявшись, ухватывается за колесико вентиля у средней трубки и повертывает его. Аппарат вздрогнул, взвизгнул и запел тысячью комариных голосов. Как сквозь сон, я слышал возглас Хорошева и восторженный крик Петюшки:

-  Тятя! Тятя! Вертится!.. Смотри-ка! Уй, как здоро­во! Как прытко!

Турбинка, словно пущенный волчок, закрутилась и запела веселую песню. Я взглянул на Ивана Прокопьевича. На ресницах его дрожали капли слез, отражая синеватый огонь паяльной лампы. Одна капля сорвалась с ресницы, упала и повисла, играя на усах.

Мне хотелось подбежать к нему, обнять его, поцело­вать и крикнуть что-то во весь голос. Крикнуть так, что­бы меня услышал весь мир. Петюшка торопливо поднял­ся, подбежал к отцу, охватил ручонками его шею, прильнул к щеке отца и замер, не спуская глаз с аппа­рата.

Поздно ночью мы вышли от Катышевых. С неба смо­трели далекие, редкие звезды. Мне не хотелось идти к себе на квартиру.

Возле меня шагал Миша Хорошев. Он тоже молчал. Только когда мы отошли квартала два, он произнес:

-  Да...

В этом односложном возгласе было все, что хотел сказать мой товарищ. Он взял меня под руку и, замедляя шаг, пошел в ногу.

-  Погуляем, Леша, - сказал он, - мне домой не хо­чется. Успеем выспаться, и ночь такая славная.

Мы медленно зашагали.

-  Я вот сейчас думаю о чашках, - заговорил Хоро­шев, - которые мы стащили из завода. Ни разу в жизни я не воровал, и вот   две   медяшки   стащил   и   стащил смешно. Меня это потом страшно мучило. А вот теперь, видишь, что эти чашки делают? Я простил себе.   Пони­маешь? Простил... Все! Если попросить у нашего началь­ника  честно,   думаешь - дадут?  Черта  два.   Просмеют. Не верят они, что в голове у рабочего хорошие мозги. Нашей кровью питаются и нас же ненавидят. А у Ива­на-то Прокопьевича какие мозги-то хорошие. А? Только затрут его... А вот если бы этим заводом мы, рабочие, владели, нужно ли было нам воровать?

-  Мы бы тогда ему помогли делать.

- Верно, Леша, все бы к его услугам. Помолчав, Хорошев вдруг жарко заговорил:

-  А како

Бесплатный хостинг uCoz