…ть...
Старик грустно замолчал, не окончив своей мысли. Я выругал себя мысленно за то, что поставил этот вопрос. А он, очевидно, стараясь заглушить в себе эту боль, сразу переменил разговор. Пошарил в кармане жилета и вынул камертон.- Ты не музыкант? - спросил он меня.- Нет, играю немного на гитаре.- Ну, раз играешь на гитаре, значит, музыкант. Значит, слух есть... Без слуха никакая музыка не пойдет. А я прежде, молодым когда был, на кларнете играл. Вот камертон сделал. Не знаю только правильно или нет тон подвел - «ля». Проверить бы надо... Вот кларнет бы... По-моему, высоко, подпилить надо.Алексей Михайлович ударил камертоном о тыльную часть руки, поднес его к уху и протянул потухшим голосом:- Ля-а-а.Меня поразило, что слепой человек смог сделать такую вещь. Правда, камертон был плохо отшлифован, кое-где на нем видны были поперечные царапинки от напильника, зато форма его была изумительно правильной, а звук чистый и приятный.- Сковал-то мне его Ваня, а отделал я его уже сам,- пояснил Алексей Михайлович.Спустя несколько дней, я видел, как он доводил свой камертон. Ему принесли откуда-то кларнет. Он сидел на печке, свесив ноги, и шаркал маленьким напильником по камертону. Потом ударял о коленко, подносил его к уху и, взяв кларнет, дул в него. Кларнет сначала дико фистулил, потом гнусаво издавал ноту «ля». Отложив кларнет, Алексей Михайлович снова шаркал напильником. Порой он вскидывал голову, тяжелые веки его на мгновение открывались, и в это время в потолок смотрели большие глаза, заросшие жирными бельмами.В кухне ворчала его жена - моя новая хозяйка Наталья Дементьевна, седовласая, бойкая, добрая старушка.- Ты долго там дудить-то будешь?- А тебе что?- Да надоел.- Я тебе не мешаю, и ты мне не мешай, - сказал Алексей Михайлович, невозмутимо продолжая свою работу. - С утра на тебя сегодня бесы-то уселись.На печке у него была целая мастерская. Там лежали напильники, молоток, утюг с обломанной ручкой, заменяющий наковальню. В часы безделья он перебирал свой инструмент, гремел им, ходил по комнате, искал себе дела. Попадет ему в руки изогнутый гвоздь, он залезет с ним на печь и на утюге выпрямляет его, а потом кладет в деревянный ящичек.Но часто ему некуда было девать время. Привыкший к труду, он тоскливо бродил по комнатам или замирал, сидя где-нибудь, опустив голову на грудь, или шел на кухню и там приставал к Наталье Дементьевне с вопросами:- Мясо-то изрубила?- Изрубила.- А когда? Я что-то не слыхал, когда ты его рубила. Наталья Дементьевна отделывалась молчанием. Однажды, пробравшись тихонько в кухню, он нащупал табуретку и присел возле Натальи Дементьевны. Она хлопотала у печки.- Ты что, Наташа, печку-то не затопляешь? - спросил Алексей Михайлович, - пора ведь.Наталья Дементьевна промолчала. Она решала какой-то сложный вопрос, раскладывая на кучки принесенные с базара продукты, и что-то подсчитывала.- Я ведь тебя спрашиваю, Наташа?- Чего?- Я говорю, печку-то затоплять пора.- А я будто и не знаю без тебя, когда нужно печку затоплять.Алексей Михайлович вздохнул. Поднялся, кряхтя, залез на печку. Там нашел деревянную кадушку, завязанную холстиной, под которой бугром поднялось тесто, похлопал ладошкой по тесту, как по подушке, и сообщил:- Наташа, квашня-то поднялась, выкатывать пора.- Господи ты батюшка! Да что ты во всякую дыру нос свой суешь. Чать я знаю.- Ну, ты не сердись... Что ты сердишься... Я только напомнил тебе, может, ты забыла.Он сполз с печки, снова побрел в кухню и что-то говорил там. Наталья Дементьевна отмалчивалась. Наконец, раздраженно проговорила:- Иди ты, иди, ради Христа, отсюда, не мешай! Фу!- Чего фукаешь, как кошка на ежа.В таких случаях всегда на выручку приходила Маня. Она проходила через нашу комнату и, взглянув на меня с улыбкой, говорила:- Увести его, а то он доведет... - И кричала в кухню: - Папанька, у тебя ружье-то заряжено?- Ружье? А тебе зачем ружье понадобилось?...- И Алексей Михайлович, торопливо ступая, выходил из кухни.- Тебе дела нет до ружья, и ты его не трогай.- Да я так спросила.- И спрашивать нечего. Висит оно и пусть висит. Тебе в руки не лезет.Он ревностно оберегал свое двуствольное шомпольное ружье, часто снимал его с гвоздя, поднимал курки, прицеливался, причем правый глаз его открывался и страшно смотрел большим бельмом, протканным красными жилками. А потом, положив ружье на колени, замирал. Из плотно сжатых век его начинали вытекать слезы, скатываясь на усы, бороду. Плакал он беззвучно. И когда слышал, что в комнату кто-нибудь входил, торопливо вытягивал из кармана штанов большой красный платок и поспешно вытирал лицо.Любил он со мной разговаривать про охоту.- Видишь, на ружье серебряная насечка? - говорил он, снимая ружье со стены. - Это ружье после покойного графа Волконского подарено было моему отцу. Он егерем служил у него еще при крепостном праве... Стрелок был... Ух, большой был стрелок у меня отец!.. А я вот любил охотиться на барсуков. Они в кочках живут. Хитрый зверь...Я быстро освоился в семье Ухватовых. С первых же дней крепко подружился с их сыном Иваном. В первый же вечер мы с ним недурно сыгрались. Он с увлечением играл на скрипке, а я удачно ему аккомпанировал на гитаре. Алексей Михайлович неподвижно сидел, опустив голову, лицо его улыбалось, щеки розовели, а потом, залезая на печку, он говорил:- Ну, теперь у нас запляшут лес и горы. Наталья Дементьевна по-матерински относилась ко мне, и у меня возникало к ней теплое чувство уважения и благодарности. В первый же день моей жизни в их семье Наталья Дементьевна принесла мне пару чистого белья и, подавая, заботливо сказала:- Ты, Алеша, сходи-ка в баню, вымойся да смени белье, а твое-то я выстираю.Меня это тронуло и в то же время привело в смятение: я уже не помнил, когда менял белье. А через день Маня принесла мне мое белье, чистое и выглаженное.Из нахлебников, живших в ухватовской квартире, нравился мне Красильников Климентий Егорович. Это был сильный, широкоплечий, лет двадцати пяти, парень. Светло-русые волосы его были коротко острижены, лицо круглое, монгольское, с небольшим седловатым носом, безжалостно изрытое оспой, а пара маленьких светлосерых глаз глубоко утонула под опущенные золотистые брови. Когда он склонялся, то можно было подумать, что этот человек безглазый, но когда он поднимал лицо и смотрел прямо, глаза его весело сияли добротой и лаской. Он изумительно хорошо читал книги вслух. И любил читать, когда его слушали. Читал, не торопясь, выразительно, с душой, как. артист. И каждый раз, когда он садился за стол с книгой, вся семья Ухва-товых собиралась вокруг него. Алексей Михайлович, склонив голову, неподвижно сидел на табуретке. Приходила Маня с рукодельем, подсаживалась к столу Наталья Дементьевна с пачкой белья или чулок. В комнате становилось тихо, только звучал голос Красильникова да разве кто-нибудь сдержанно вздыхал или шаркал ногой.Раз он принес толстую книгу «Фома Гордеев» Максима Горького. Я в ту пору впервые узнал об этом писателе. И вот, слушая Климентия Егоровича, я живо представлял Волгу, волгарей! А далекий мой седой Урал отодвинулся от меня, как нечто слышанное или прочитанное в другой книжке. Я будто сросся с этой семьей, нашел здесь новую родину.Не нравился мне Дубинин Николай. Это был маленький черноволосый человек с аккуратно подкрученными черными усиками. Одет он был всегда чисто. Часто в праздничные дни можно было его видеть в темно-синем костюме, в крахмальной сорочке с пестрым галстуком. Иногда под вечер он приходил пьяный, заносчивый, хвастливый. Видно было, что его приводила в бешенство моя дружба с Маней, особенно, когда мы с ней принимались по-ребячьи дурить. Поймав где-нибудь в углу, она, хохоча, тузила меня кулаками по спине, называя просто Алешкой. Это у нее выходило не грубо, по-товарищески. Часто мы садились с ней за стол и играли в карты. Я плутовал, она сердилась, и частенько колода карт летела мне в лицо. И когда я потом заходил к себе в комнату, Дубинин злобно спрашивал:- Наигрались ли?- Наигрались, - отвечал я, чувствуя, что мой простоватый, спокойный ответ еще больше злит его.А когда меня не было дома, он так же ядовито-желчно спрашивал Маню:- А где твой Алеша?В глазах Мани загорались искры смущения и обиды, она молча уходила.Раз утром, подходя к заводу, Дубинин сказал мне:- Наша барышня вчера домой явилась уже за полночь.- Ну и что же? - спросил я.- Ничего... Догуляется до чего-нибудь.- А тебе какое дело до этого?- Так я, между прочим.Я посмотрел на Дубинина. С пухлой физиономии смотрели наглые темные глаза. Мне хотелось обругать его, но я промолчал.Однажды вечером Дубинин пришел торжественный, приподнятый. Прохаживаясь по комнате и запустив руки в карманы брюк, он как-то по-особому, как петух, переступал, слегка пошатываясь, видно было, что он пьян.- Сегодня был в одном месте, - рассказывал он, - и разговаривал с авторитетом.Я еще в ту пору не представлял себе точно, что такое авторитет, мне думалось, что это очень ученый человек и авторитет - его фамилия.- И вот он мне говорит, - продолжал Дубинин, - Николай Никитич... Вы человек... Вы интересный человек!.. Вы можете себе представить, какой вы интересный человек!? Он был сначала социал-демократ, а теперь он уже социалист-революционер.- Значит, чином выше? - насмешливо спросил Алексей Михайлович.Дубинин повернулся на каблуке и, подумав, сказал:- Дело не в чине, а в том, что мне нравятся социалисты-революционеры.- А за что они идут?- За народ.Я ничего не мог понять из его путаной речи. Мне просто хотелось смеяться. Я ушел от Дубинина. Алексей Михайлович, сидя в кухне, позвал меня к себе.- Ты, Алексей, не слушай его. Он ведь хвастун, вралина... Станет с ним говорить какой-то авторитет. Он, наверное, какого-нибудь прохвоста угостил - авторитета с Миллиошки, ну, вот тот его и хвалит... Ох-хо!.. А спроси его, что такое авторитет, с чем его едят, он тебе не скажет... Авторитет!Меня интересовали подобные слова. Я не слыхал их в речах уральских рабочих, а здесь они встречались. Слова эти меня соблазняли своей новизной, звучностью, но я не понимал их точного значения и употреблял эти слова невпопад.Раз Ваня Ухватов стал меня звать с собой куда-то на вечеринку. Я отказался. Ухватов подошел ко мне и, шутливо называя меня полным именем и отчеством, стал упрашивать. Мне не понравилась шутка, я поднялся со стула и заявил:- Оставь, Иван Алексеич, свою фамильярность. Ухватов изумленно посмотрел на меня и проговорил:- Ах вот как?.. Тогда прости меня.Он ушел, а я мучился, теряясь в догадках. Мне думалось, что я обидел Ваню. Пришел с работы Красильников, Я спросил его, что значит «фамильярность».- Фамильярность? - сказал он.- Это просто такое отношение к человеку... Ну, вот, примерно: ты бы шел по улице, какой-нибудь мальчишка подошел бы к тебе и сказал: «Эй, мол, Алешка, дай-ка раскурить».Меня поразила противоположность моего понятия с ясно выраженной мыслью Красильникова.* * *Бежали дни, полные новых впечатлений, обогащая меня все новыми знакомствами с людьми. Все скитания мои, казалось, отодвинулись назад, в темное прошлое. К нам приходил сосед Коля Сорокин, скромный брюнет. Он приносил гусли. Ваня Ухватов их настраивал, и мы трое играли.Приходил плечистый, красивый Николай Булко.Появлялся Яша Сизов. Правая нога его была много короче левой. Ступая на нее, он стремительно опрокидывался на правую сторону, перегибал туловище, будто в правом боку у него не было ребер. Он был веселый, живой, как ртуть.Из нижнего этажа поднимался кузнец Темных - тяжелый, угрюмый человек. Я знал из его рассказов, что он работал у нас, на Урале, и как раз в ту пору, когда происходил бунт рудокопов. Он любил говорить об этом бунте.- За этот бунт у вас в ту пору губернатора сместили за то, что порку учинил. А жарко порол мерзавец. Свирепый человек был. У вас, наверное, и посейчас еще в волостях порют?.. Дикий у вас там народ, привык к плетке, как пьяница к водке.Он очень много рассказывал о наших краях. Было видно, что этот силач вдоль и поперек изъездил Урал, Сибирь. Часто он просил Ваню Ухватова играть арестантские песни.Ваня играл, а Темных глухим басом тихонько подпевал:Славное море, священный Байкал...И когда он пел, густые брови его опускались, глаза под ними темнели.Но более всего поражало меня его упорное искание истины, которая окончательно уничтожила бы религию. Он читал библию, докапывался в дебрях аллегорий до противоречий в догматах. Раз он сердито прочитал из библии:- «И сказал бог: да будет свет, и стал свет. И увидел бог свет, и отделил свет от тьмы, и назвал свет днем, а тьму ночью. И был вечер и было утро: день один...» Ха... Ловко... А солнышка еще не было... Откуда это у него утро, вечер!.. Чепуха!..Ему шутливо сказал Булко:- Когда не было ни земли, ни неба, зробыл бог человека из глины и поставил его сушить к тыну.Темных улыбнулся, сморщив нос.Все эти люди приходили слушать скрипку Вани Ухватова. Подолгу засиживались зимними вечерами. Говорили, спорили, пели. Часто Николай Булко просил:- Ну-ка, Ваня... «Назови»... «Назови».И густой хор молодых голосов покрывал рыдающие звуки скрипки, металлический звон моей гитары и задушевное пение гуслей:Назови мне такую обитель,Я такого угла не встречал.Яша вставал посреди комнаты и регентовал. У него был чистый, сильный тенор.Однажды, когда кончили песню, Яша воодушевленно продекламировал:Ты проснешься ль исполненный сил,Иль судеб повинуясь закону,Все, что мог, ты уже совершил,Создал песню, подобную стону,И духовно навеки почил?И закончил: - Нет, не почил!.. Он копит силу!..Пели и другие песни. Я жадно в них вслушивался. Их пели вполголоса, но они звучали как-то громче, настойчиво будили сознание, звали к чему-то новому. Особенно с душой пел Яша одну песню, которая вызывала у меня восторг и неудержимое желание действовать:Мы, пролетарии, весь мир переродим,Пусть льется кровь из наших ран,Но все ж мы победим.Вперед, друзья, там реет знамя.Сплотимся мы под ним.Хвала борцам, в груди горит их пламя,Близка свобода нам.Глаза Яши в это время искрились, точно буйно вспыхивающее пламя. И сам он выпрямлялся, голос страстно чеканил магические слова:Свободы час, свободы час,Свободы час придет для нас.Вообще Яша казался мне особенным человеком. Он всегда находил выражение своей мысли в стихах.Алексей Михайлович, сидя где-нибудь в уголке, частенько предупреждал расшумевшуюся молодежь:- Ребятки, поосторожней. Кто знает, может, на улице кто-нибудь подслушивает.Эти вечера во мне вызывали неясную радость, тревожное ожидание: вот завтра произойдет что-то большое, потрясающее. Это чувствовалось кругом. Огромный завод в своей массе рабочих затаил растущую силу, готовую в одно время выплеснуться сокрушающей лавиной. Почти каждый день по заводу рыскали жандармы, в цехах появлялись незнакомые люди в штатской одежде: они ощупывали глазами каждого рабочего.Настойчиво призывали к этому листовки, напечатанные фиолетовым полуславянским шрифтом. Они появлялись внезапно на улицах, в заводе приклеенными на дверях цехов. Полицейские соскабливали их клинками шашек. Однажды у себя в инструментальном ящике я обнаружил тоже прокламацию, запрятал ее за подкладку фуражки и с волнением вышел из завода.Мое внимание приковали в этих листовках слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»Я чувствовал в этих словах, освещенных чьим-то светлым умом, всеобъемлющую неуловимую силу, и мне самому хотелось ходить, разбрасывать по ночам эти листовки, будоражить затаенную мысль людей.Как-то раз я принес прокламацию домой и неосторожно развернул ее в присутствии Дубинина. Он, покосившись на листок, спросил:- Где взял?- Нашел.- Ну и порви!- Зачем рвать, в ней хорошее написано.- Народ они мутят, а ты не лезь на рожон-то, зеленый ты еще.В другой раз я принес маленькую книжку революционных песен. Дубинин, увидев меня с песенником, злобно спросил:- Учишь? Учи, скоро запоешь, а потом лазаря петь будешь.Разговор этот слышал Красильников. Когда Дубинин ушел, Красильников сказал мне:- Ты вот что, - с Николаем будь поосторожней, не любит он это.- Почему?- Потому что он много зарабатывает, вот почему. И листки при нем эти не показывай. Если тебе нравится, читай про себя.Красильников говорил строго, но я чувствовал, что он меня оберегал.Иногда нас навещал слесарь Петр Андреевич Заломов. Это был тихий, незаметный, скромно одетый человек. С розового молодого лица, обросшего темно-русой окладистой бородкой, смотрели кроткие глаза. Он мне казался даже застенчивым и не в меру скромным. Он всегда садился куда-нибудь в сторонку, в уголок, и оттуда молча наблюдал за словесными битвами. И думалось, что он не любит говорить, зато любит больше слушать. В его ясных глазах всегда была заметна игра мысли, и можно было по взгляду определить: согласен он или нет с тем, что сказано. Порой видно было, как он испытывал какое-то напряженное состояние, как в нем возникала потребность сопротивляться. Тогда он тихо возражал, но в словах его была изумительная простота; она гасила пыл собеседников, особенно тех, которые для красного словца употребляли вычурные выражения, показывая себя начитанными умниками.Алексей Михайлович всегда восхищался простотой и вдумчивостью Заломова:- Эх, как он его, а?.. Молодец... А тот, как индийский петух, растопорщился, знай, мол, наших... А Петр Андреич его тихонько и ощипал. Вот Яша славный, душевный парень, а скажет иной раз словцо, так натощак его и не выговоришь. «Абсолютизм». Тут без бутылки не поймешь. Надо проще говорить, скорей дойдет до сердца, а то «абсолютизм»! Будто профессоры тут собрались. Слушай вот таких умников да хлопай глазами. А вот Петр Андреич просто говорит и ядрено... Ишь ты? Абсолютизм!Заломов не любил словесных выкрутасов. Раз кто-то сказал:- Нет, я только констатирую факт.Петр Андреевич пристально посмотрел, улыбнулся и спокойно предложил:- А может быть, лучше александрировать? Однажды меня поразил Дубинин. Он собрался куда-то идти, как обычно подфранченный, и вызывающе спросил Заломова:- А когда у нас произойдет революция?Заломов посмотрел на Дубинина и, улыбнувшись, ответил:- По-моему, когда мы из бессловесных скотов в галстуках превратимся в разумных людей.Видно было, что Дубинина ответ этот обескуражил. Натянув пальто и нахлобучив на голову фетровую шляпу, он ушел, злобно хлопнув дверью.Меня охватила тревога. Думалось, что Дубинин теперь сделает какую-нибудь подлость Заломову, но тот был спокоен.В этот вечер неожиданно пришел к нам кузнец Темных. Он был возбужден, в руках у него была толстая книга. Потрясая ею, он сказал:- Вот что я искал, несколько лет искал!.. - Его спокойные и даже немного сонные глаза светились лихорадочным сухим блеском. - Всю библию по шапке! - воскликнул Темных.Алексей Михайлович беспокойно метнул слепыми глазами и снова опустил голову.- Что это за книга? - спросил Заломов.- Ренан.- Ренан?- Да, Ренан «Жизнь Иисуса». Эх, как он хорошо пишет, прямо в душу вкладывает, - с восхищением рассказывал кузнец.- Мало ли жуликов на белом свете, - улыбаясь, сказал Заломов:- Не только у нас в России, но и за границей их непочатый угол.- Ты Ренана жуликом называешь?! - возмутился Темных.- А разве это такая недосягаемая личность.- Так ведь против него восстало все духовенство?- Ну и что же?.. У нас Льва Толстого тоже отлучили от церкви.Кузнец растерянно стоял посреди комнаты и вертел в узловатых руках книжку. Петр Андреевич попросил:- А ну, дайте мне эту книжку, - и, перелистывая ее, он проговорил:- Очень занятные здесь вещи есть. Особенно беседа Иисуса с самарянинкой у колодца. «Настанет время и уже настало, когда будут поклоняться отцу в духе и истине». Это Иисус будто бы сказал. А Ренан, уверовав, пишет: «Идея эта не умрет, и тогда, когда потрясутся основы всей вселенной»... Кому это надо?.. Жульничество... По-моему, он на рваный армячишко пришивает дырявые заплаты.В темных глазах Петра Андреевича играла тонкая усмешка. Мне думалось, что этот скромный человек, ласковый, тихий, в любой момент способен на самый трудный подвиг, если это будет нужно.Он приводил меня иногда в восторг.Говорили о простых вещах, которыми каждый день живет человек. А Петр Андреевич как-то по-особому подходил к ним, вскрывая уродства человеческого бытия.Я достал где-то две книжки: Вольтера «Кандид и оптимизм» и Беллами «Через сто лет». Я с жадностью набросился на них. Передо мной раскрывалась сказочная перспектива жизни человека. Я готов был верить, что так и будет. Спросил Заломова, он улыбнулся и ответил:- Плохо я понимаю этого Вольтера. Пишет он об одном, а делает другое, противоположное. Не наш он, чужой. Писал против самодержавия, против церковников, а сам себя ведет, как купец. Да еще переписывался с Екатериной Второй, при которой вся Россия стонала.- А Беллами?..- Ну, этот ничего написал... там насчет техники и прочее, а насчет разделения труда чепуху нагородил. Всех своих граждан хочет сначала заставить в уборных чистить, потом быть трубочистами и дальше... Неверно это. Труд должен быть по призванию и дарованию, а по нему выйдет так, что художник будет крыши красить, а маляр картины писать.Заметно было, что Петр Андреевич окружил меня заботой, я чувствовал теплоту его дружбы ко мне. Часто он учился играть у меня на гитаре,- Ну-ка, давай, как это? - весело спрашивал он.Я показывал. Он разучивал «Сени, мои сени», «Во саду ли в огороде». И когда преодолевал премудрость музыки, на лице его играла счастливая улыбка.Случай с прокламациямиОднажды апрельским утром к нам пришел Яша. Мы с Красильниковым пили чай. Он вошел к нам в комнату, бросил кепку ко мне на койку и, устало опустившись на нее, проговорил взволнованно:- Слышали, товарищи, новость?- Какую?- Министра Сипягина в Петербурге убили...- Кто? - спросил Красильников.- Балмашев какой-то... Вот, черти, путают все дело. У нас здесь всю ночь полиция рыскала, кой-кого арестовали. - И Яша мрачно стал перечислять фамилии арестованных рабочих. Мне уже знакомо было значение слов «эсдек», «эсер», но я еще не знал точно в ту пору огромной разницы между тем и другим, и в то же время чувствовал в слове «эсер» что-то чужое, враждебное мне. То же самое я почувствовал и в этот раз, когда Красильников сказал:- Путаются они меж ног... Из-за них получай в чужом пиру похмелье... А Петр Андреевич? - спросил он тревожно Яшу.- Не слышно пока, видел я сегодня его.Я облегченно вздохнул, а Яша присел к столу, налил себе стакан чаю и неожиданно проговорил, смотря на меня изучающим взглядом:- А я к тебе пришел, Леша... У вас нет никого посторонних?- Нету, один Алексей Михайлович лежит на печке.Меня взволновало: это было впервые, что Яша пришел ко мне с каким-то делом, а он, размешивая чай в стакане, тихо говорил:- Вот что, Леша. Ты добиваешься работы. Так вот, я тебе дам... Есть боевое задание... Тебя жандармы и шпики не знают... А мы-то у них все наперечет. Я тебя познакомлю с одним парнем, и вы сегодня под вечер поедете в город и привезете оттуда кой-что...Я с волнением выслушал Яшу, а Красильников одобряюще проговорил:- Замечательно... Его не знают... А тебе, Алексей, это будет экзамен.И вот, охваченный трепетом, я шел к роще, где я должен встретить таинственного человека, чтобы вместе с ним выполнить таинственное дело. В роще было безлюдно, пустынно и тихо. Кой-где в глубине ее густого дубняка серыми лишаями все еще лежал нестаявший снег. Вдали медленно шагал человек в темно-сером пальто. Подмышкой у него была толстая книга. «Он ли это?» - подумал я.Мне почему-то думалось, что тот человек, к которому направили меня, должен быть человеком особым. Но когда я приблизился к нему, я с разочарованием увидел молодого парня - знакомого слесаря Леньку Баранова, моего соседа по верстаку. Я хотел крикнуть:- Ленька!Но он оглянулся и выронил книжку. Это был первый пароль. Я подошел к Баранову и с серьезным видом проговорил:- Я из Молитовки.- От Якова?..- Нет, от Петра, - ответил я, сдерживая смех.- Ну, здорово, - улыбаясь, протянул мне руку Баранов.Мне было смешно. Эта нарочитость была по-моему ненужной комедией и придуманной неостроумно. В эту пору мне казалось, что таинственное должно быть красивым и по-особому волнующим. Но Баранов подхватил меня под руку и, шагая в ногу, заговорил самым простым образом- Вот что, Леня! Давай сейчас же идем на станцию и едем в город.- Я это знаю. Зачем?- Тебе не говорили? Нужно привезти оттуда прокламации. Идем.Баранов был веселым, даже беспечным человеком. На его болезненном, пухлом, с какими-то синеватыми подтеками лице всегда можно было видеть добрую улыбку, освещенную веселым блеском пепельно-серых глаз. И сейчас он сидел против меня в полупустом вагоне передаточного поезда и что-то тихонько насвистывал в такт постукиванию колес вагона. Разговор у нас не клеился. Очевидно, ему тоже не хотелось, как и мне, разговаривать.Я смотрел в окно вагона. Как из земли вырастали огромные нефтяные резервуары, кирпичные здания и перегоночные фабрики. Показалось памятное мне озерко, воскрешая в памяти невеселое пережитое. Сейчас оно лежало огромной ледяной глыбой, позеленевшей под лучами весеннего солнца, как тусклый камень, врезанный в серую оправу распустившихся верб.Когда мы шли с вокзала в город, Баранов торопливо сообщил мне план действий:- Нужно во что бы то ни стало домой возвратиться до потемок. Обязательно!- Почему?- Подозрений меньше: ты меня подождешь в Мининском саду, а я схожу... Тут недалеко. И обратно.И вот я сижу в саду на краю откоса крепостного вала. Позади меня тихие, задумчивые старые липы, серая древняя стена с башней, а впереди раскинулся вид на Волгу. Неизмеримый простор!..Внизу, у подножия вала, мне видна вся нижняя набережная. Движутся люди, извозчики, трамваи - мелкие, игрушечные. Вдали шумят ледоходом Ока и Волга. Противоположный берег Волги далекой черной чертой отделяет реку от мутного сизого неба. Я люблю смотреть, когда на реке в полном разгаре ледоход. Льдины движутся крупной чешуей, наползают одна на другую, режут друг друга. Иная бойко расталкивает неуклюжие глыбы, пробивая себе дорогу и, ударившись, ныряет, как разыгравшийся тюлень. Там, где реки встречаются, льдины с глухим протестующим ревом ломятся друг на друга, образуя затор. Точно два ползучих чудовища вступили в единоборство, вгрызаются ледяными зубами друг другу в тело и злобно рычат, поднимая огромные костлявые головы.Сверху реки давит какая-то чудовищная сила, сталкивая торосы. Они с грохотом осыпаются, ледяные глыбы шлепаются в воду и снова идут на юг, к солнцу. Река устало вздыхает, подобно огромному животному, которое проснулось от зимней томительной спячки и, встряхивая зеленоватой шерстью, идет и идет! И кажется, что нет силы противостоять ее движению. Вслед за этим ледоходом последует беспредельный разлив Волги. Она сбросит с себя сковывающую шкуру, вздохнет атласной грудью вешних вод и безудержно потребует дать ее властному потоку путь к выходу из сковавших ее берегов. Глядя на ледоход, я думал, что и внутри нас нарастает какая-то великая сила и, подобно весеннему разливу Волги, жизнь вздуется, разломает все, что ее сковывает, и польется мощным потоком к светлому бытию. Зачарованный дивной картиной ледохода, я не заметил, как подкрались сумерки. Волги уже не было видно, только слышался ее отдаленный рокот. Прилетел острый леденящий ветерок. Город и небо начали зажигать свои огни.Баранов пришел уже около девяти часов и принес в руках кожаный саквояж и сумку.- Идем скорей, - сказал он на ходу. Я взял из его рук саквояж.- Черти... Протянули сколько времени, - ворчал Баранов. - Мне бы надо тебя взять с собой... Упарился я здорово, тащил, спина мокрая... Ну, ни черта... На нижней набережной извозчика возьмем. Хотя бы часам к десяти домой попасть, и то бы хорошо было.Но обратно мы попали только к двенадцати часам ночи... Проходя через небольшой полуосвещенный зал вокзала, я заметил, как двое дюжих жандармов любопытно осматривали нас, провожая взглядом. Баранов толкнул меня плечом и тихо, не глядя на меня, предупредил:- Не оглядывайся.Мы спешно сбежали по широкой лестнице и свернули в узкий переулок.- Следят, - тихо ск |