…ть...

Старик грустно замолчал, не окончив своей мысли. Я выругал себя мысленно за то, что поставил этот во­прос. А он, очевидно, стараясь заглушить в себе эту боль, сразу переменил разговор. Пошарил в кармане жилета и вынул камертон.

-  Ты не музыкант? - спросил он меня.

-  Нет, играю немного на гитаре.

-  Ну,   раз   играешь   на   гитаре,   значит,   музыкант. Значит, слух есть... Без слуха никакая   музыка не   пой­дет. А я прежде, молодым когда был, на кларнете иг­рал. Вот   камертон    сделал. Не знаю   только   правиль­но   или   нет   тон   подвел - «ля».   Проверить   бы   надо... Вот   кларнет   бы...   По-моему,   высоко,   подпилить   надо.

Алексей Михайлович ударил камертоном о тыльную часть руки, поднес его к уху и протянул потухшим го­лосом:

-  Ля-а-а.

Меня поразило, что слепой человек смог сделать та­кую вещь. Правда, камертон был плохо отшлифован, кое-где на нем видны были поперечные царапинки от на­пильника, зато форма его была изумительно правиль­ной, а звук чистый и приятный.

-  Сковал-то мне его Ваня,    а отделал    я его уже сам,- пояснил Алексей Михайлович.

Спустя несколько дней, я видел, как он доводил свой камертон. Ему принесли откуда-то кларнет. Он сидел на печке, свесив ноги, и шаркал маленьким напильни­ком по камертону. Потом ударял о коленко, подносил его к уху и, взяв кларнет, дул в него. Кларнет сначала дико фистулил, потом гнусаво издавал ноту «ля». Отло­жив кларнет, Алексей Михайлович снова шаркал на­пильником. Порой он вскидывал голову, тяжелые веки его на мгновение открывались, и в это время в потолок смотрели большие глаза, заросшие жирными бельмами.

В кухне ворчала его жена - моя новая хозяйка На­талья Дементьевна, седовласая, бойкая, добрая старушка.

-  Ты долго там дудить-то будешь?

-  А тебе что?

-  Да надоел.

-  Я тебе не мешаю, и ты   мне   не   мешай, - сказал Алексей Михайлович,  невозмутимо продолжая  свою ра­боту. - С утра на тебя сегодня бесы-то уселись.

На печке у него была целая мастерская. Там лежали напильники, молоток, утюг с обломанной ручкой, заме­няющий наковальню. В часы безделья он перебирал свой инструмент, гремел им, ходил по комнате, искал себе дела. Попадет ему в руки изогнутый гвоздь, он залезет с ним на печь и на утюге выпрямляет его, а потом кла­дет в деревянный ящичек.

Но часто ему некуда было девать время. Привыкший к труду, он тоскливо бродил по комнатам или замирал, сидя где-нибудь, опустив голову на грудь, или шел на кухню и там приставал к Наталье Дементьевне с вопро­сами:

-  Мясо-то изрубила?

-  Изрубила.

-  А когда? Я что-то не слыхал, когда ты его рубила. Наталья Дементьевна отделывалась молчанием. Однажды, пробравшись тихонько в кухню, он нащупал табуретку и присел возле Натальи Дементьевны. Она хлопотала у печки.

-  Ты    что,    Наташа,    печку-то    не   затопляешь? - спросил Алексей Михайлович, - пора ведь.

Наталья Дементьевна промолчала. Она решала ка­кой-то сложный вопрос, раскладывая на кучки принесен­ные с базара продукты, и что-то подсчитывала.

-  Я ведь тебя спрашиваю, Наташа?

-  Чего?

-  Я говорю, печку-то затоплять пора.

-  А я будто и не знаю без тебя, когда нужно печку затоплять.

Алексей Михайлович вздохнул. Поднялся, кряхтя, за­лез на печку. Там нашел деревянную кадушку, завязан­ную холстиной, под которой бугром поднялось тесто, по­хлопал ладошкой по тесту, как по подушке, и сообщил:

-  Наташа, квашня-то   поднялась, выкатывать   пора.

-  Господи ты батюшка! Да что ты во всякую дыру нос свой суешь. Чать я знаю.

-  Ну, ты не сердись... Что ты сердишься... Я только напомнил тебе, может, ты забыла.

Он сполз с печки, снова побрел в кухню и что-то говорил там. Наталья Дементьевна отмалчивалась.   Нако­нец, раздраженно проговорила:

-  Иди ты, иди, ради Христа, отсюда, не мешай! Фу!

-  Чего фукаешь, как кошка на ежа.

В таких случаях всегда на выручку приходила Маня. Она проходила через нашу комнату и, взглянув на меня с улыбкой, говорила:

-  Увести его, а то он доведет... - И кричала в кух­ню: - Папанька, у тебя ружье-то заряжено?

-  Ружье? А тебе зачем ружье понадобилось?...- И Алексей Михайлович, торопливо ступая, выходил из кух­ни.

- Тебе дела нет до ружья, и ты его не трогай.

-  Да я так спросила.

-  И спрашивать нечего.  Висит оно  и пусть  висит. Тебе в руки не лезет.

Он ревностно оберегал свое двуствольное шомполь­ное ружье, часто снимал его с гвоздя, поднимал курки, прицеливался, причем правый глаз его открывался и страшно смотрел большим бельмом, протканным крас­ными жилками. А потом, положив ружье на колени, за­мирал. Из плотно сжатых век его начинали вытекать слезы, скатываясь на усы, бороду. Плакал он беззвучно. И когда слышал, что в комнату кто-нибудь входил, то­ропливо вытягивал из кармана штанов большой красный платок и поспешно вытирал лицо.

Любил он со мной разговаривать про охоту.

-  Видишь, на ружье серебряная насечка? - говорил он, снимая ружье со стены. - Это ружье после покойного графа Волконского подарено было моему отцу. Он еге­рем служил у него еще при крепостном праве... Стрелок был... Ух, большой был стрелок у меня отец!.. А я вот любил охотиться на барсуков. Они в кочках живут. Хит­рый зверь...

Я быстро освоился в семье Ухватовых. С первых же дней крепко подружился с их сыном Иваном. В первый же вечер мы с ним недурно сыгрались. Он с увлечением играл на скрипке, а я удачно ему аккомпанировал на гитаре. Алексей Михайлович неподвижно сидел, опустив голову, лицо его улыбалось, щеки розовели, а потом, за­лезая на печку, он говорил:

-  Ну, теперь у нас запляшут лес и горы. Наталья Дементьевна   по-матерински   относилась   ко мне, и у меня возникало к ней теплое чувство уважения и благодарности. В первый же день моей жизни в их семье Наталья Дементьевна принесла мне пару чистого белья и, подавая, заботливо сказала:

- Ты, Алеша, сходи-ка в баню, вымойся да смени белье, а твое-то я выстираю.

Меня это тронуло и в то же время привело в смяте­ние: я уже не помнил, когда менял белье. А через день Маня принесла мне мое белье, чистое и выглаженное.

Из нахлебников, живших в ухватовской квартире, нравился мне Красильников Климентий Егорович. Это был сильный, широкоплечий, лет двадцати пяти, парень. Светло-русые волосы его были коротко острижены, лицо круглое, монгольское, с небольшим седловатым носом, безжалостно изрытое оспой, а пара маленьких светло­серых глаз глубоко утонула под опущенные золотистые брови. Когда он склонялся, то можно было подумать, что этот человек безглазый, но когда он поднимал лицо и смотрел прямо, глаза его весело сияли до­бротой и лаской. Он изумительно хорошо читал книги вслух. И любил читать, когда его слушали. Читал, не торопясь, выразительно, с душой, как. артист. И каждый раз, когда он садился за стол с книгой, вся семья Ухва-товых собиралась вокруг него. Алексей Михайлович, склонив голову, неподвижно сидел на табуретке. При­ходила Маня с рукодельем, подсаживалась к столу Наталья Дементьевна с пачкой белья или чулок. В комнате становилось тихо, только звучал голос Красильникова да разве кто-нибудь сдержанно вздыхал или шаркал ногой.

Раз он принес толстую книгу «Фома Гордеев» Мак­сима Горького. Я в ту пору впервые узнал об этом писа­теле. И вот, слушая Климентия Егоровича, я живо пред­ставлял Волгу, волгарей! А далекий мой седой Урал ото­двинулся от меня, как нечто слышанное или прочитанное в другой книжке. Я будто сросся с этой семьей, нашел здесь новую родину.

Не нравился мне Дубинин Николай. Это был малень­кий черноволосый человек с аккуратно подкрученными черными усиками. Одет он был всегда чисто. Часто в праздничные дни можно было его видеть в темно-синем костюме, в крахмальной сорочке с пестрым галстуком. Иногда под вечер он приходил пьяный, заносчивый, хва­стливый. Видно было, что его приводила в бешенство моя дружба с Маней, особенно, когда мы с ней принимались по-ребячьи дурить. Поймав где-нибудь в углу, она, хо­хоча, тузила меня кулаками по спине, называя просто Алешкой. Это у нее выходило не грубо, по-товарищески. Часто мы садились с ней за стол и играли в карты. Я плутовал, она сердилась, и частенько колода карт ле­тела мне в лицо. И когда я потом заходил к себе в ком­нату, Дубинин злобно спрашивал:

-  Наигрались ли?

-  Наигрались, - отвечал я, чувствуя, что мой просто­ватый, спокойный ответ еще больше злит его.

А когда меня не было дома, он так же ядовито-желч­но спрашивал Маню:

-  А где твой Алеша?

В глазах Мани загорались искры смущения и обиды, она молча уходила.

Раз утром, подходя к заводу, Дубинин сказал мне:

-  Наша барышня вчера домой явилась уже за пол­ночь.

-  Ну и что же? - спросил я.

-  Ничего... Догуляется до чего-нибудь.

-  А тебе какое дело до этого?

-  Так я, между прочим.

Я посмотрел на Дубинина. С пухлой физиономии смо­трели наглые темные глаза. Мне хотелось обругать его, но я промолчал.

Однажды вечером Дубинин пришел торжественный, приподнятый. Прохаживаясь по комнате и запустив руки в карманы брюк, он как-то по-особому, как петух, пере­ступал, слегка пошатываясь, видно было, что он пьян.

-  Сегодня был в одном месте, - рассказывал он, - и разговаривал с авторитетом.

Я еще в ту пору не представлял себе точно, что такое авторитет, мне думалось, что это очень ученый человек и авторитет - его фамилия.

-  И  вот он мне говорит, - продолжал Дубинин, - Николай Никитич... Вы человек... Вы интересный   чело­век!.. Вы можете себе представить, какой вы интересный человек!? Он был   сначала   социал-демократ,   а   теперь он уже социалист-революционер.

-  Значит, чином выше? - насмешливо спросил Але­ксей Михайлович.

Дубинин повернулся на каблуке и, подумав, сказал:

- Дело не в чине, а в том, что мне нравятся социа­листы-революционеры.

-  А за что они идут?

-  За народ.

Я ничего не мог понять из его путаной речи. Мне про­сто хотелось смеяться. Я ушел от Дубинина. Алексей Михайлович, сидя в кухне, позвал меня к себе.

-  Ты, Алексей, не слушай его. Он ведь хвастун, вралина... Станет с ним говорить   какой-то   авторитет.   Он, наверное, какого-нибудь прохвоста угостил - авторитета с Миллиошки, ну, вот тот его и хвалит... Ох-хо!.. А спро­си его, что такое авторитет, с чем его едят, он тебе не скажет... Авторитет!

Меня интересовали подобные слова. Я не слыхал их в речах уральских рабочих, а здесь они встречались. Слова эти меня соблазняли своей новизной, звучностью, но я не понимал их точного значения и употреблял эти слова невпопад.

Раз Ваня Ухватов стал меня звать с собой куда-то на вечеринку. Я отказался. Ухватов подошел ко мне и, шут­ливо называя меня полным именем и отчеством, стал упрашивать. Мне не понравилась шутка, я поднялся со стула и заявил:

-  Оставь, Иван Алексеич, свою фамильярность. Ухватов изумленно посмотрел на меня и проговорил:

-  Ах вот как?.. Тогда прости меня.

Он ушел, а я мучился, теряясь в догадках. Мне ду­малось, что я обидел Ваню. Пришел с работы Красильников, Я спросил его, что значит «фамильярность».

-  Фамильярность? - сказал он.

- Это просто   такое отношение к человеку... Ну, вот, примерно: ты бы шел по улице, какой-нибудь мальчишка   подошел   бы   к  тебе   и сказал: «Эй, мол, Алешка, дай-ка раскурить».

Меня поразила противоположность моего понятия с ясно выраженной мыслью Красильникова.

 

* * *

Бежали дни, полные новых впечатлений, обогащая меня все новыми знакомствами с людьми. Все скитания мои, казалось, отодвинулись назад, в темное прошлое. К нам приходил сосед Коля Сорокин, скромный брюнет. Он приносил гусли. Ваня Ухватов их настраивал, и мы трое играли.

Приходил плечистый, красивый Николай Булко.

Появлялся Яша Сизов. Правая нога его была много короче левой. Ступая на нее, он стремительно опрокиды­вался на правую сторону, перегибал туловище, будто в правом боку у него не было ребер. Он был веселый, жи­вой, как ртуть.

Из нижнего этажа поднимался кузнец Темных - тя­желый, угрюмый человек. Я знал из его рассказов, что он работал у нас, на Урале, и как раз в ту пору, когда происходил бунт рудокопов. Он любил говорить об этом бунте.

-  За этот бунт у вас в ту пору губернатора смести­ли за то, что порку учинил. А жарко   порол   мерзавец. Свирепый человек был. У вас, наверное, и посейчас еще в волостях порют?.. Дикий у вас там   народ,   привык к плетке, как пьяница к водке.

Он очень много рассказывал о наших краях. Было видно, что этот силач вдоль и поперек изъездил Урал, Сибирь. Часто он просил Ваню Ухватова играть аре­стантские песни.

Ваня играл, а Темных глухим басом тихонько подпе­вал:

Славное море,  священный Байкал...

И когда он пел, густые брови его опускались, глаза под ними темнели.

Но более всего поражало меня его упорное искание истины, которая окончательно уничтожила бы религию. Он читал библию, докапывался в дебрях аллегорий до противоречий в догматах. Раз он сердито прочитал из библии:

-  «И сказал бог: да будет свет, и стал свет. И уви­дел бог свет, и отделил свет от тьмы, и назвал свет днем, а тьму ночью. И был вечер и было утро:   день   один...» Ха... Ловко... А солнышка еще не было... Откуда это у него утро, вечер!.. Чепуха!..

Ему шутливо сказал Булко:

-  Когда не было ни земли, ни неба, зробыл бог че­ловека из глины и поставил его сушить к тыну.

Темных улыбнулся, сморщив нос.

Все эти люди приходили слушать скрипку Вани Ухватова. Подолгу засиживались зимними вечерами. Гово­рили, спорили, пели. Часто Николай Булко просил:

- Ну-ка, Ваня... «Назови»... «Назови».

И густой хор молодых голосов покрывал рыдающие звуки скрипки, металлический звон моей гитары и задушевное пение гуслей:

   Назови мне такую обитель,

 Я такого угла не встречал.

Яша вставал посреди комнаты и регентовал. У него был чистый, сильный тенор.

Однажды, когда кончили песню, Яша воодушевленно продекламировал:

                    Ты проснешься ль исполненный сил,

        Иль судеб повинуясь закону,

             Все, что  мог, ты  уже совершил,

              Создал  песню,  подобную стону,

И духовно навеки почил?

И закончил: - Нет, не почил!.. Он копит силу!..

Пели и другие песни. Я жадно в них вслушивался. Их пели вполголоса, но они звучали как-то громче, на­стойчиво будили сознание, звали к чему-то новому. Осо­бенно с душой пел Яша одну песню, которая вызы­вала у меня восторг и неудержимое желание действо­вать:

                                           Мы, пролетарии, весь мир переродим,

                                           Пусть льется кровь из наших ран,

                                           Но все ж мы победим.

                                           Вперед,  друзья,  там  реет знамя.

                                           Сплотимся мы под ним.

                                           Хвала  борцам,  в груди  горит их пламя,

                                           Близка свобода нам.

Глаза Яши в это время искрились, точно буйно вспы­хивающее пламя. И сам он выпрямлялся, голос страстно чеканил магические слова:

                                          Свободы час, свободы час,

                                          Свободы час придет для нас.

Вообще Яша казался мне особенным человеком. Он всегда находил выражение своей мысли в стихах.

Алексей Михайлович, сидя где-нибудь в уголке, ча­стенько предупреждал расшумевшуюся молодежь:

-  Ребятки, поосторожней. Кто знает, может, на ули­це кто-нибудь подслушивает.

Эти вечера во мне вызывали неясную радость, тре­вожное ожидание: вот завтра произойдет что-то большое, потрясающее. Это чувствовалось кругом. Огромный завод в своей массе рабочих затаил растущую силу, готовую в одно время выплеснуться сокрушающей лавиной. Почти каждый день по заводу рыскали жандармы, в цехах появлялись незнакомые люди в штатской одежде: они ощупывали глазами каждого рабочего.

Настойчиво призывали к этому листовки, напечатан­ные фиолетовым полуславянским шрифтом. Они появля­лись внезапно на улицах, в заводе приклеенными на две­рях цехов. Полицейские соскабливали их клинками шашек. Однажды у себя в инструментальном ящике я обна­ружил тоже прокламацию, запрятал ее за подкладку фуражки и с волнением вышел из завода.

Мое внимание приковали в этих листовках слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Я чувствовал в этих словах, освещенных чьим-то свет­лым умом, всеобъемлющую неуловимую силу, и мне самому хотелось ходить, разбрасывать по ночам эти листовки, будоражить затаенную мысль людей.

Как-то раз я принес прокламацию домой и неосто­рожно развернул ее в присутствии Дубинина. Он, поко­сившись на листок, спросил:

-  Где взял?

 - Нашел.

-  Ну и порви!

-  Зачем рвать, в ней хорошее написано.

-  Народ они мутят, а ты не лезь на рожон-то, зеле­ный ты еще.

В другой раз я принес маленькую книжку революци­онных песен. Дубинин, увидев меня с песенником, злоб­но спросил:

-  Учишь? Учи, скоро запоешь, а потом лазаря петь будешь.

Разговор этот слышал Красильников. Когда Дубинин ушел, Красильников сказал мне:

-  Ты вот что, - с Николаем будь поосторожней, не любит он это.

-  Почему?

-  Потому что он много зарабатывает, вот почему. И листки при нем эти не показывай. Если тебе нравится, читай про себя.

Красильников говорил строго, но я чувствовал, что он меня оберегал.

Иногда нас навещал слесарь Петр Андреевич Зало­мов. Это был тихий, незаметный, скромно одетый чело­век. С розового молодого лица, обросшего темно-русой окладистой бородкой, смотрели кроткие глаза. Он мне казался даже застенчивым и не в меру скромным. Он всегда садился куда-нибудь в сторонку, в уголок, и оттуда молча наблюдал за словесными битвами. И дума­лось, что он не любит говорить, зато любит больше слу­шать. В его ясных глазах всегда была заметна игра мы­сли, и можно было по взгляду определить: согласен он или нет с тем, что сказано. Порой видно было, как он испытывал какое-то напряженное состояние, как в нем возникала потребность сопротивляться. Тогда он тихо возражал, но в словах его была изумительная простота; она гасила пыл собеседников, особенно тех, которые для красного словца употребляли вычурные выражения, по­казывая себя начитанными умниками.

Алексей Михайлович всегда восхищался простотой и вдумчивостью Заломова:

-  Эх, как он его, а?.. Молодец... А тот, как индий­ский петух, растопорщился, знай, мол,   наших... А   Петр Андреич его тихонько и ощипал. Вот Яша славный, ду­шевный парень, а скажет иной раз словцо, так натощак его и не выговоришь. «Абсолютизм». Тут без бутылки не поймешь. Надо проще говорить, скорей дойдет до серд­ца, а то «абсолютизм»! Будто профессоры тут собрались. Слушай вот таких умников да хлопай   глазами. А   вот Петр Андреич просто говорит и ядрено... Ишь ты? Абсо­лютизм!

Заломов не любил словесных выкрутасов. Раз кто-то сказал:

-  Нет, я только констатирую факт.

Петр Андреевич пристально посмотрел, улыбнулся и спокойно предложил:

-  А может быть, лучше александрировать? Однажды меня поразил Дубинин. Он собрался куда-то идти, как обычно подфранченный, и   вызывающе   спро­сил Заломова:

-  А когда у нас произойдет революция?

Заломов посмотрел на Дубинина и, улыбнувшись, ответил:

-  По-моему, когда мы из бессловесных скотов в гал­стуках превратимся в разумных людей.

Видно было, что Дубинина ответ этот обескуражил. Натянув пальто и нахлобучив на голову фетровую шля­пу, он ушел, злобно хлопнув дверью.

Меня охватила тревога. Думалось, что Дубинин те­перь сделает какую-нибудь подлость Заломову, но тот был спокоен.

В этот вечер неожиданно пришел к нам кузнец Тем­ных. Он был возбужден, в руках у него была толстая книга. Потрясая ею, он сказал:

-  Вот что я искал, несколько лет искал!.. - Его спо­койные и даже немного сонные глаза светились лихора­дочным   сухим    блеском. - Всю   библию   по    шапке! - воскликнул Темных.

Алексей Михайлович беспокойно метнул слепыми гла­зами и снова опустил голову.

-  Что это за книга? - спросил Заломов.

-  Ренан.

-  Ренан?

-  Да, Ренан «Жизнь Иисуса».   Эх,   как он   хорошо пишет, прямо в душу вкладывает, - с восхищением рас­сказывал кузнец.

-  Мало ли жуликов на белом свете, - улыбаясь, ска­зал Заломов:

- Не только у нас в России, но и за гра­ницей их непочатый угол.

-  Ты    Ренана   жуликом    называешь?! - возмутился Темных.

-  А разве это такая недосягаемая личность.

-  Так ведь против него восстало   все   духовенство?

- Ну и что же?.. У нас Льва Толстого тоже отлучи­ли от церкви.

Кузнец растерянно стоял посреди комнаты и вертел в узловатых руках книжку. Петр Андреевич попросил:

-  А ну, дайте мне эту книжку, - и, перелистывая ее, он проговорил:

- Очень занятные здесь вещи есть. Осо­бенно беседа Иисуса с самарянинкой у колодца. «Наста­нет время и уже настало, когда будут поклоняться отцу в духе и истине». Это Иисус будто бы сказал. А Ренан, уверовав, пишет: «Идея эта не умрет, и тогда, когда по­трясутся   основы   всей   вселенной»...   Кому   это   надо?.. Жульничество... По-моему, он на рваный армячишко пришивает дырявые заплаты.

В темных глазах Петра Андреевича играла тонкая усмешка. Мне думалось, что этот скромный человек, ласковый, тихий, в любой момент способен  на самый трудный подвиг, если это будет нужно.

Он приводил меня иногда в восторг.

Говорили о простых вещах, которыми каждый день живет человек. А Петр Андреевич как-то по-особому подходил к ним, вскрывая уродства человеческого бытия.

Я достал где-то две книжки: Вольтера «Кандид и оптимизм» и Беллами «Через сто лет». Я с жадностью набросился на них. Передо мной раскрывалась сказочная перспектива жизни человека. Я готов был верить, что так и будет. Спросил Заломова, он улыбнулся и ответил:

-  Плохо  я  понимаю  этого Вольтера.  Пишет  он  об одном,  а  делает  другое,  противоположное.  Не  наш он, чужой. Писал против  самодержавия,  против   церковни­ков, а сам себя ведет, как купец. Да еще переписывался с Екатериной Второй, при которой вся Россия стонала.

-  А Беллами?..

-  Ну, этот ничего написал... там насчет техники и прочее,   а   насчет   разделения   труда   чепуху   нагородил. Всех своих граждан хочет сначала заставить в уборных чистить, потом быть трубочистами и дальше... Неверно это. Труд должен быть по призванию и дарованию, а по нему выйдет так, что художник будет крыши красить, а маляр картины писать.

Заметно было, что Петр Андреевич окружил меня заботой, я чувствовал теплоту его дружбы ко мне. Часто он учился играть у меня на гитаре,

-  Ну-ка, давай, как это? - весело спрашивал он.

Я показывал. Он разучивал «Сени, мои сени», «Во саду ли в огороде». И когда преодолевал премудрость музыки, на лице его играла счастливая улыбка.

 

Случай с прокламациями

Однажды апрельским утром к нам пришел Яша. Мы с Красильниковым пили чай. Он вошел к нам в комнату, бросил кепку ко мне на койку и, устало опустившись на нее, проговорил взволнованно:

-  Слышали, товарищи, новость?

-  Какую?

-  Министра Сипягина в Петербурге убили...

-  Кто? - спросил Красильников.

-  Балмашев какой-то... Вот, черти, путают все дело. У нас здесь всю ночь полиция рыскала, кой-кого аресто­вали. - И Яша мрачно стал перечислять фамилии аресто­ванных рабочих. Мне уже знакомо было значение слов «эсдек», «эсер», но я еще не знал точно в ту пору огром­ной   разницы   между тем и  другим, и   в то  же  время чувствовал   в   слове   «эсер»   что-то   чужое, враждебное мне. То же самое я почувствовал и в этот раз, когда Красильников сказал:

-  Путаются они меж ног... Из-за них получай в чу­жом пиру похмелье... А Петр Андреевич? - спросил он тревожно Яшу.

-  Не слышно пока, видел я сегодня его.

Я облегченно вздохнул, а Яша присел к столу, налил себе стакан чаю и неожиданно проговорил, смотря на меня изучающим взглядом:

-  А я к тебе пришел, Леша... У вас нет никого по­сторонних?

-  Нету, один Алексей Михайлович лежит на печке.

Меня взволновало: это было впервые, что Яша при­шел ко мне с каким-то делом, а он, размешивая чай в стакане, тихо говорил:

-  Вот что, Леша. Ты добиваешься работы. Так вот, я тебе  дам...  Есть боевое задание...  Тебя  жандармы  и шпики не знают... А мы-то у них все наперечет. Я тебя познакомлю  с одним  парнем,  и вы сегодня  под  вечер поедете в город и привезете оттуда кой-что...

Я с волнением выслушал Яшу, а Красильников одоб­ряюще проговорил:

-  Замечательно... Его не знают...  А тебе, Алексей, это будет экзамен.

И вот, охваченный трепетом, я шел к роще, где я должен встретить таинственного человека, чтобы вместе с ним выполнить таинственное дело. В роще было без­людно, пустынно и тихо. Кой-где в глубине ее густого дубняка серыми лишаями все еще лежал нестаявший снег. Вдали медленно шагал человек в темно-сером пальто. Подмышкой у него была толстая книга. «Он ли это?» - подумал я.

Мне почему-то думалось, что тот человек, к которому направили меня, должен быть человеком особым. Но когда я приблизился к нему, я с разочарованием увидел молодого парня - знакомого слесаря Леньку Баранова, моего соседа по верстаку. Я хотел крикнуть:

-  Ленька!

Но он оглянулся и выронил книжку. Это был первый пароль. Я подошел к Баранову и с серьезным видом проговорил:

-  Я из Молитовки.

-  От Якова?..

-  Нет, от Петра, - ответил я, сдерживая смех.

-  Ну, здорово, - улыбаясь, протянул   мне   руку Ба­ранов.

Мне было смешно. Эта нарочитость была по-моему ненужной комедией и придуманной неостроумно. В эту пору мне казалось, что таинственное должно быть кра­сивым и по-особому волнующим. Но Баранов подхватил меня под руку и, шагая в ногу, заговорил самым простым образом

-  Вот что, Леня! Давай сейчас же идем на станцию и едем в город.

-  Я это знаю. Зачем?

-  Тебе не говорили? Нужно привезти оттуда прокла­мации. Идем.

Баранов был веселым, даже беспечным человеком. На его болезненном, пухлом, с какими-то синеватыми подтеками лице всегда можно было видеть добрую улыбку, освещенную веселым блеском пепельно-серых глаз. И сейчас он сидел против меня в полупустом ва­гоне передаточного поезда и что-то тихонько насвисты­вал в такт постукиванию колес вагона. Разговор у нас не клеился. Очевидно, ему тоже не хотелось, как и мне, разговаривать.

Я смотрел в окно вагона. Как из земли вырастали огромные нефтяные резервуары, кирпичные здания и пере­гоночные фабрики. Показалось памятное мне озерко, воскрешая в памяти невеселое пережитое. Сейчас оно лежало огромной ледяной глыбой, позеленевшей под лу­чами весеннего солнца, как тусклый камень, врезанный в серую оправу распустившихся верб.

Когда мы шли с вокзала в город, Баранов торопливо сообщил мне план действий:

-  Нужно во что бы то ни стало домой   возвратить­ся до потемок. Обязательно!

-  Почему?

-  Подозрений  меньше: ты  меня подождешь в Минин­ском саду, а я схожу... Тут недалеко. И обратно.

И вот я сижу в саду на краю откоса крепостного ва­ла. Позади меня тихие, задумчивые старые липы, серая древняя стена с башней, а впереди раскинулся вид на Волгу. Неизмеримый простор!..

Внизу, у подножия вала, мне видна вся нижняя набе­режная. Движутся люди, извозчики, трамваи - мелкие, игрушечные. Вдали шумят ледоходом Ока и Волга. Про­тивоположный берег Волги далекой черной чертой от­деляет реку от мутного сизого неба. Я люблю смотреть, когда на реке в полном разгаре ледоход. Льдины движут­ся крупной чешуей, наползают одна на другую, режут друг друга. Иная бойко расталкивает неуклюжие глыбы, про­бивая себе дорогу и, ударившись, ныряет, как разыграв­шийся тюлень. Там, где реки встречаются, льдины с глухим протестующим ревом ломятся друг на друга, образуя затор. Точно два ползучих чудовища вступили в единоборство, вгрызаются ледяными зубами друг дру­гу в тело и злобно рычат, поднимая огромные костлявые головы.

Сверху реки давит какая-то чудовищная сила, стал­кивая торосы. Они с грохотом осыпаются, ледяные глы­бы шлепаются в воду и снова идут на юг, к солнцу. Река устало вздыхает, подобно огромному животному, которое проснулось от зимней томительной спячки и, встряхивая зеленоватой шерстью, идет и идет! И кажет­ся, что нет силы противостоять ее движению. Вслед за этим ледоходом последует беспредельный разлив Волги. Она сбросит с себя сковывающую шкуру, вздохнет атласной грудью вешних вод и безудержно потребует дать ее властному потоку путь к выходу из сковавших ее берегов. Глядя на ледоход, я думал, что и внутри нас нарастает какая-то великая сила и, подобно весен­нему разливу Волги, жизнь вздуется, разломает все, что ее сковывает, и польется мощным потоком к светлому бытию. Зачарованный дивной картиной ледохода, я не заметил, как подкрались сумерки. Волги уже не было видно, толь­ко слышался ее отдаленный рокот. Прилетел острый леде­нящий ветерок. Город и небо начали зажигать свои огни.

Баранов пришел уже около девяти часов и принес в руках кожаный саквояж и сумку.

-  Идем скорей, - сказал он на ходу. Я взял из его рук саквояж.

-  Черти...    Протянули    сколько    времени, - ворчал Баранов. - Мне бы надо тебя взять с собой...   Упарился я здорово, тащил,   спина   мокрая...   Ну,   ни   черта...   На нижней набережной извозчика возьмем. Хотя бы часам к десяти домой попасть, и то бы хорошо было.

Но обратно мы попали только к двенадцати часам ночи... Проходя через небольшой полуосвещенный зал вокзала, я заметил, как двое дюжих жандармов любо­пытно осматривали нас, провожая взглядом. Баранов толкнул меня плечом и тихо, не глядя на меня, предуп­редил:

- Не оглядывайся.

Мы спешно сбежали по широкой лестнице и свернули в узкий переулок.

-  Следят, - тихо  ск

Бесплатный хостинг uCoz