…ленный цветок - пучок голубых незабудок. Я видал - их продавали в ма­газине по три копейки за штуку.

-  В-вот это нужно прик-клеить и н-написать... Я всю н-ночь не спал, п-придумывал, что н-написать.

-  Придумал?

-  Н-нет, н-н-не выходит.

Я усомнился в пользе этого занятия. Мне казалось, что писать стихи в альбом недостойно мальчишек. Но Де­нисов так жарко мне доказывал эту необходимость, что я сел за стол и стал упражняться в стихосложе­нии.

-  Как ее зовут? - спросил я.

-  Н-настюша. Я сочинил:

                                       Настя милая, хорошая моя,

                                       Поцелуй-ка ты рыжего меня!

Денисов обиделся.

-  Н-ну, не нравится, некрасиво... Н-настя... и р-ры-жего, - не надо. Чем я виноват, что р-р-рыжий?

Мы кое-как состряпали еще стихотворение:

                                     Люблю тебя и не забуду,

                                     Всегда мечтаю о тебе.

                                     Когда в сырой могиле буду,

                                     Ты вспомни, вспомни обо мне!

Стих показался мне глупым, никчемным. Я предло­жил:

-  Давай сочиним что-нибудь насчет   школы,   чтобы она лучше училась.

-  Н-нет, это б-будет скучно.

Ему понравился наш стишок. Он унес от меня аль­бом, точно какую-то драгоценность.

Вечером я встретил Денисова на улице. Он важно шел со своей барышней и курил папиросу. Походка на этот раз у него была развалистой, точно у большого. Он был серьезен и сосредоточен. Мне захотелось над ним подшутить. Я крикнул:

-  Ванька, Фотич идет!

Он торопливо смял папиросу и бросил ее в снег. А Настя залилась раскатистым хохотом.

Когда мы шли домой, он внушающе мне заме­тил:

-  Н-неважно... при барышне... И Ванька... А потом предложил мне:

-  В ту суб-бг-бг-боту айда, я тебя познакомлю.

Я не пошел в субботу, но через несколько дней, тер­заемый любопытством, я завернул в церковь. С Настей из церкви вышла еще одна девочка, высокая, тонкая, смуглолицая, в белой пуховой шали. Денисов повел меня к ним. Я упирался, чувствуя себя донельзя смущенным. А он успокаивающе говорил:

-  Айда! Чего ты бг-бг-боишься?

И, подходя к ним, он, как большой, расшаркался и проговорил:

-  Ж-желает  с  в-вами  п-познакомиться... М-мой то­варищ...

И назвал мое имя, отчество и фамилию. Меня это еще более смутило. Я неловко тряхнул руку своей новой знакомой и пошел с ней рядом, не зная, о чем я буду с ней разговаривать.

Вечер был лунный, чистый, морозный. С неба несмело смотрели редкие звезды. И крыши домов и высокие су­меты снега казались облитыми ртутью. Я смотрел на вы­сокую девочку. На ее тонком лице задорно блестели гла­за, и длинные ресницы запушились инеем. Я молчал и ругал себя, зачем я пошел. Я знал, что с барышнями ну­жно о чем-то разговаривать.

-  Погода сегодня очень хорошая... - сказал я.

-  И воздух пахнет горизонтом, - улыбаясь, продол­жала мою речь барышня.

Я окончательно смутился. Они с Настей принялись хохотать. Я же, чувствуя свое глупое положение, тоже захохотал, не зная над чем. «Скорее бы их проводить и уйти бы домой, к чертям», - думал я.

Когда мы подходили к дому, я спросил Дени­сова:

-  А ее как, Ванька, зовут?

-  А т-ты разве не знаешь? И не спросил?

-  Нет.

-  К-к-какой ты!.. Нюрка, ф-ф-фамилия - Ш-ш-шило-ва, - сказал он укоризненно. И еще добавил:

- Настоя­щий у-увалень! Н-н-не умеешь с   б-б-барышнями   обра­щаться.

-  Почему?

-  Ид-дешь и м-м-молчишь.

-  А о чем говорить?

-  А т-т-так, м-м-мало ли о чем...

Но вскоре мы с Нюрой Шиловой сдружились и были большими приятелями. Она оказалась простой, слово­охотливой, веселой девочкой, рассказывала о своей шко­ле, где много учится купеческих дочерей, модных и гор­дых. С особой любовью она говорила о Петре Фотиевиче. Мне было приятно слушать о моем любимом учителе. В ее словах была какая-то сердечная теплота, когда она рассказывала об его уроках физики. Мы стали с ней обмениваться книжками и, встречаясь, подолгу разгова­ривали.

Незаметно и ко мне пришло то же, что было и с Де­нисовым: я стал следить за собой, приводить свой ко­стюм в порядок, тщательно зачесывать волосы. Я груст­но смотрел на свои худые штаны, которые вытянулись буграми на коленях, на заплаты на своей короткой шубе и растоптанные, курносые сапоги и думал, что ей стыд­но идти со мной рядом.

Но девчонок, очевидно, не смущал мой костюм. Я бе­гал к ним на улицу с подкованными санками, и мы ка­тались с горы к реке.

Однажды Шилова не вышла кататься, а вышла одна Настя. Мы прокатились с ней несколько раз до реки и шли тихонько в гору, весело разговаривая. Она бойко садилась на санки, я тащил ее в гору.

На улицу вышел Денисов, на руке его блестели конь­ки. Настя мне сообщила:

-  Смотри, Денисов на каток пошел, - и повернулась на санках спиной. - Не смотри на него, пусть идет.

Но Денисов подошел к нам, поздоровался с Настей. Она, смеясь, села на санки и укатила под гору. Денисов посмотрел ей вслед, потом сердито посмотрел на меня и, не сказав ни слова, ушел.

После этого он долго со мной не разговаривал. Не до­жидаясь нас, он уходил в школу, а из школы возвра­щался торопливо домой.

Наш Егор скептически относился к ухаживанию за ба­рышнями. Плутовато улыбаясь круглым, как подрумянен­ная булка, лицом, он спрашивал нас:

-  Что, ребята, сегодня опять козушек провожать пой­дете?

Почему учениц Анатольевского училища звали «козушками», я не знал, и мне было обидно за них. Обидно потому, что среди них была Шилова.

Я спросил Егора, почему он всех девочек называет «козушками».

-  Потому, что они все ходят на копытичках, - спо­койно ответил он. - Посмотри-ка...

На другой день, провожая глазами учениц Анатольев­ского училища, я на самом деле убедился, что прозвище «козушки» приклеено к ним очень удачно. Большинство из них ходило в туфлях с высокими тонкими каблуками, отчего они ступали неестественно, как козы.

Денисова тоже обижало прозвище Егора, он проте­стующе говорил:

-  А вы - бг-бг-бараны!

 

Свой почтальон

В училище у нас снова появился Глеб Яковлевич. Но он теперь не драл нас за волосы, не давал подзатыльни­ков. Наоборот, был ласков и внимателен к нам. Преподавал у нас рисование. Ходил в длинной черной шинели с капюшоном. Мы звали его Глебушкой.

Как-то Денисов подошел ко мне в   школе и   сказал:

-  Ленька, х-х-хочешь п-п-писать Н-нюрке з-гаписку?

-  Хочу.

-  Пиши. С-сейчас же и о-о-отправим.

-  Как?

- П-пиши, знай!

Он взял мою записку и пошел. Я побежал за ним. В коридоре у вешалок, где висели пальто учителей, он отвернул капюшон у шинели Глеба Яковлевича и прико­лол записку.

-  После   третьего   урока   он  пойдет   в   Анатольевское, - сообщил Денисов.

-  А зачем?

-  К-к-как зачем?.. Он же т-т-там за-анимается.

-  А там знают про записки?

-  Ага.

И вот у нас оказался свой почтальон.

Мы каждое утро встречали Глеба Яковлевича, забот­ливо, осторожно снимали с него шинель, вешали. Он же конфузливо говорил:

-  Что вы, что вы, ребятки!.. Спасибо, милые!

И, улыбаясь, ковылял вдоль коридора в учительскую, точно на каждом шагу кланялся.

Когда он уходил, мы отворачивали капюшон и обна­руживали там пять-шесть записок. Зная расписание у де­вочек, мы писали ответы и прикалывали.

Так же заботливо мы помогали Глебу Яковлевичу одеться и провожали его. Почта шла обратно.

Егор не раз предупреждал нас:

-  А вы, ребята, влетите с этой почтой. И мы действительно «влетели».

Однажды Глеб Яковлевич пошел от нас в Анатольевское училище, а с ним рядом шел Петр Фотиевич. День был ветреный. У Глеба Яковлевича завернулся капюшон на голову.

Петр Фотиевич   изумленно вскрикнул:

-  Глеб Яковлевич, обождите, что это у вас?

Они остановились. Петр Фотиевич снял несколько за­писок и, сложив их стопкой, на ходу стал читать:

-  Нюре... Насте... Тоне... Оле...

Мне потом рассказывала Шилова, как Петр Фотие­вич пришел с классной наставницей и стал по имени вы­зывать.

-  Смотрит на меня, прямо мне в глаза, и   говорит: «Нюра, вам записка».

-  И ты взяла?

-  Ой, нет!

На другой день Петр Фотиевич призвал меня в учи­тельскую. Он был один. Пристально смотря на меня, он спросил:

-  Скажи, кто у вас этими вещами занимается?

-  Не знаю, - ответил я.

-  Не знаешь? - тихо   сказал   Петр   Фотиевич.

- Ты должен мне сказать. Если не скажешь, то, значит, лжешь, а лжет человек, который не уважает себя.

Меня поразили его слова. Я сказал:

-  Я участвовал.

-  А кому ты писал? Помолчав, я решительно ответил:

-  Не скажу, Петр Фотич.

Петр Фотиевич посмотрел на меня, в его серых гла­зах я прочел снова настойчивое требование. Он спро­сил:

-  А еще кто писал?

-  Не знаю, - сказал я и почувствовал,   что   сделал большое преступление.

-  Не знаешь... Ну, иди... Я  вышел подавленный.

 

Последние    дни

В конце зимы нас испугало одно событие. Мы приш­ли в школу и не нашли Петра Фотиевича. Сначала мы думали, что он заболел, но потом почуяли что-то дру­гое, загадочное и зловещее. В учительской было тихо. Учителя говорили осторожно, с опаской, точно за ними кто-то следил и подслушивал, и мы тоже при­молкли.

Я и Егор подошли в коридоре к Алексею Ивановичу и спросили:

-  Алексей Иваныч, а где Петр Фотич?

Он посмотрел на нас и, озираясь, сказал вполголоса:

-  Я вам скажу, если вы до поры, до времени будете молчать.

-  Будем  молчать, Алексей Иваныч.

-  Петра Фотиевича сегодня ночью арестовали, у него был обыск, - вполголоса сообщил он и   быстро   отошел от нас.

Егор примолк, оглушенный известием. Мне хотелось плакать. Я подошел к Егору и спросил:

-  Неужели не выпустят?

-  Не знаю, - сказал Егор. И, подумав, добавил:

- По-моему, это   мы   виноваты: с   попом   больно   уж   мы тово. Это, по-моему, поп.

Я вспомнил свою историю с попом и почувствовал себя виноватым.

Мы молчали, но в классе уже знали все, только го­ворить об этом боялись.

После обеда в школе неожиданно появился Петр Фотиевич. Мы окружили его, как цыплята, и спраши­вали:

-  Петр Фотич, что с вами было?

-  Да ничего, ребята... Так, недоразумение маленькое вышло.

С появлением Петра Фотиевича ребята загудели, как пчелы. У нас было праздничное настроение, точно учи­тель пришел к нам после длительной отлучки. А в по­следний урок он пришел с толстой книгой и снова стал читать Некрасова:

                                           Назови мне такую обитель,

                                           Я такого угла не видал,

                                           Где бы сеятель твой и хранитель,

                                           Где бы русский мужик не стонал!

                                           Стонет он по полям, по дорогам,

                                           В  рудниках,  на железной цепи;

                                           Стонет он под овином, под стогом,

                                           Под телегой, ночуя в степи...

Я ушел домой грустный, думая, что и наша жизнь - сплошной стон.

В памяти всплывали завод, Борисов, Баранов. Они светились в моем сознании далекими огнями. Я не слы­хал никогда, чтобы они стонали. Сквозь их грусть про­глядывала крепкая вера в грядущее - большое, смелое и бодрое.

Вскоре из тюрьмы вернулся брат Александр. Он по­худел, был молчалив и мрачен. Сначала он будто вни­мательно отнесся ко мне, просмотрел мой дневник и по­хвалил:

-  Ты хорошо учишься.

У меня блеснула надежда, что я кончу школу. Но че­рез неделю он позвал меня и спросил:

-  Стипендию тебе дали?

-  Нет, - сказал я.

-  На что ты надеешься? О чем ты думаешь?

Я молчал. Надеяться было не на что. Жить было трудно. Александр отвернулся от меня, закинул руки назад и долго молча смотрел в окно. Потом холодно ска­зал, не смотря на меня:

-  Я тебе   не   содержатель...   Будет   дурака   валять! Ученым все равно не будешь... Не с нашим рылом в ка­лашный ряд лезть. Давай-ка, отправляйся работать.

И пошел я работать.

Тагил. 1933 г.

   

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЮНОШЕСТВО

В котле

Я проснулся от легкого прикосновения руки и тихо­го ласкового возгласа Павла:

-  Слесарь, вставай, батюшка, на  работу пора! Этот голос неожиданно напомнил  мне   отца.   Будто он снова возле меня, ласковый, добрый, будит меня. Но уже называет не Елыманом, как в детстве, а сле­сарем и зовет работать.

В окно робко заглянул предутренний свет. Во дво­ре пропел петух, ему отозвался где-то далеко другой, под окном проснулись воробушки.

Я оделся и вышел вместе с Павлом. Ласково смо­трело утреннее солнце через далекий шихан. На улице важно разгуливали петухи. В разных концах заводско­го селения играли рожки пастухов. На Лысой горе звонил колокол - «побудку».

Я шел на работу, как взрослый, и среди взрослых. Но ясно видел, что я еще малыш и рост мой много ниже плеча брата.

В проходной я деловито бросил свою железную бир­ку в кружку. Мне думалось, что сейчас я встану к вер­стаку, буду рубить, пилить железо, нарезывать винты. Но меня окрикнул мастер цеха Заякин:

-  Эй, мальчишка, поди-ка сюда!

Не глядя на меня, он направился по цеху, прогово­рив на ходу:

-  Иди за мной!

Он провел меня не к верстакам, где работали сле­саря, а пошел в машинное отделение, где огромная па­ровая машина крутила маховик с большим шкивом, по которому бегал широкий приводной ремень.

Я обрадовался: не хочет ли он меня поставить к машине смазывать, ходить за ней. Но мастер шагал дальше и ввел меня в кочегарку. Там он подозвал смуглого, как цыган, старшего кочегара Верескова и, показав на меня, сказал:

-  Вот возьми его.

И, не взглянув на меня, вышел. Вересков, внима­тельно рассматривая меня с ног до головы, сказал:

-  Посиди тут, я сейчас.

Я присел в угол на лавочку.

Тускло смотрели маленькие запыленные окна коче­гарки. От котлов шел запах испарины и торфа. Три батареи паровых котлов, заключенные в кирпичные пе­чи, смотрели тупыми выпуклыми дисками в кочегарку. В водомерных стеклах играла вода, неподвижно стоя­ли стрелки на манометрах. Пар в котлах глухо гудел. Иной раз он шипел протестующе где-то в сумраке, под сводчатым черным потолком здания, а когда шум за­молкал, слышен был неясный всплеск вскипающей воды.

Закопченные люди, обутые в конопляные лапти, бросали в топки торф, похожий на куски ржаного хле­ба. Раскрывались красные пасти топок, схватывали пищу, закрывались и, пережевав на раскаленных зу­бах, снова раскрывались, ненасытные, жадные.

Ко мне подошел Вересков.

-  Ну-ка, пойдем, - сказал он и направился в угол, где  стояла   батарея  недействующих  котлов.

Мы поднялись по скрипучей железной лестнице на­верх, под самый потолок. Наверху кочегарки воздух был сухой, жаркий. Все было покрыто толстым слоем бурой пыли. Один из котлов был открыт. Из его горла курился жидкий пар. Вересков подвел меня к отверстию.

-  Вот тебе свечка. Спички у тебя есть?

-  Нету.

-  Как   же  это   ты   без   спичек?   Табачишко-то,   по­ди, покуриваешь?

-  Покуриваю.

-  Ну, а спичек не взял... Вересков подал мне коробку спичек.

-  Ты в котел полезешь... Понятно? Пролезешь туда к передней стенке и оттуда   выгребешь   грязь... Понят­но? А ты разденься, а то жарко там, да и тесно. Вот... Валяй. Я приду сейчас. Лезь давай.

Вересков ушел. Я снял блузу. На мне была чистень­кая, только что выстиранная нижняя рубашка. Мне было жаль ее пачкать. Я сбросил и ее. Потом заглянул в широкое отверстие котла. На меня пахнуло горячей струей пара, как из бани. Сбросив сапоги, я стал спу­скаться в котел. Он был горячий. Лицо сразу стало мокрое. Зажег сальную свечу. Полуметровой трубой уходил котел вперед в темный провал. Растянувшись червяком, я полез в глубь котла по липкой буроватой грязи, отстоявшейся на дне котла. Дышать было тяже­ло. Казалось, что этой трубе нет конца. Я подполз к отверстию, соединяющему верхний котел с нижним. Горячее дыхание пара обдало меня из нижнего кот­ла. Было темно. Сверху с заклепок, покрытых слоем накипи, падали горячие капли. Свечка моя таяла в руках и стала скользкой. От упавшей на нее капли она затрещала и чуть не потухла. С меня струился обиль­ный едкий пот. Звуки цеха и машинного отделения стихли, будто меня спустили в недра земли.

-  Ну,  как,  залез?- послышался   позади   меня   го­лос Верескова.

-  Залез, жарко больно, - говорю я.

-  Ничего, пар кости не ломит.

Я молча, медленно подвигаюсь к передней стенке котла. Она сплошь закидана бурой грязью, но руки мои не достают до нее: поперек котла приклепана же­лезная планка. Я в нерешительности останавливаюсь. Глухо позади меня звучит нетерпеливый голос Верескова:

-  Ну, чего ты там, долез ли?

-  Долез, только достать не могу.

-  Почему?

-  Да железина приклепана здесь.

-  А ты залезь под нее, бестолковый.

-  Тесно.

-  Знаем, что тесно. Кабы   не тесно   было, так   мы бы сами выгребли.

 

* * *

-  Жарко.

-  А ты возись дольше там.

Я   с  трудом    пролезаю   под    перекладину.    Плечи, руки,   спина,   грудь   сплошь   покрыты   липкой   горячей грязью. Здесь еще больше   жгучих   капель,   падающих на меня сверху. Глаза мои слепит едкий пот.

- Ну, как дела-то?- снова кричит Вересков.

-  Залез, выгребаю.

-  А чего это ты будто ревешь?

-  Душно...

Кажется, что тело мое непомерно разбухло и не вмещается в тесном конце котла. Я пробую вылезать, но не могу повернуться: ноги мои подогнуты, голова упирается в верх котла. Плечи, спину нестерпимо жжет, я задыхаюсь. В глазах темнеет, в висках стучит. Свечка выскальзывает из рук и, зашипев, падает в непроглядную тьму...

Словно сквозь сон слышу я непонятную возню, при­душенные голоса. Пробую открыть глаза, но глаза мои точно закрывает черная дымка.

Очнулся я уже в кочегарке на скамейке. Возле ме­ня ходили люди. Вересков прикладывал к моей голове мокрую тряпку. Увидев, что я открыл глаза, он улыб­нулся и спросил:

-  Ну, что? Ничего?

Говорить мне не хотелось. Подошел Лемкуль.

-  Ну, как ты себя чувствуешь? Не нужно было ла­зить... Кто тебе велел лезть в такую жару?.. Сам виноват.

Сдвинув светло-серую фетровую шляпу на затылок, он зашагал в сторону машинного отделения. В дверях его встретил молодой слесарь Афанасий Баженов. Я слышу его возбужденный голос:

-  Рабочие   волнуются...   Они   требуют   мальчишке немедленную помощь и чтобы вы не посылали подрост­ков на такую работу.

-  А   кого   мы   будем    посылать?   Здравствуйте - пожалуйста!

Они ушли. Возле меня хлопотал Вересков. Я сел на скамейку. Тело мое жгло, будто к нему прикладывали раскаленное железо. На груди у меня большая крова­вая ссадина.

В кочегарку вошел Женька Люханов - плотный черноглазый мальчик-слесарь.

-  Ну,  что?..  Ничего?.. - спросил он,  грустно глядя на меня.

-  Ничего.

-  Я тебя достал оттуда... Насилу вытащил... Сам-то чуть    не   задохся...    Ты    там    скрючился    и    никак... Я уж тебя за ноги тащил оттуда... Как паренку из кор­чаги достал. Болит грудь-то?

-  Болит.

-  Это тебя крестовиной   раскроило.   Уй,   и   жарко там!

Вересков шутливо сказал:

-  Как быть без ссадин. Никто еще не вырос из на­шего брата без синяка и без ссадины. Это уж   так   по­ложено на роду всем нам. Без головы еще наживешься.

Я не заметил, как очутился в плотном кольце рабочих.

-  Издевательство, - кричал    кто-то   позади.

- Надо раз навсегда запретить посылать мальчишек   на   такую работу!

-  Заякина - воблу, самого   бы   послать. Узнал   бы кузькину мать.

-  А кого пошлешь?.. Тебя, что ли? Мальчишке там и то тесно.

-  Тебя!

-  Ну,  разойдитесь, что вы тут разгалделись? - по­слышался  голос мастера.

- Расходись по своим местам.

Рабочие уходили, возбужденно размахивая руками. Пошатываясь, я вышел в цех и присел возле Женьки Люханова.

Фельдшер так и не пришел. В больницу меня тоже не отправили: не могли найти свободной лошади.

Прогудел гудок на обед. Я, разбитый, дошел до дому и свалился на свою постель на сеновале.

 

Под шлюзом

Я  крепко подружился с Женькой Люхановым.

У нас рядом были тиски и один общий инстру­ментальный ящик. В этом ящике лежали два молот­ка, пара зубил и один тупой полукруглый напильник.

Разумеется, мы хотели иметь столько же инструмен­та, хорошего, острого, сколько у взрослых слесарей, но мастер нам   не   разрешал   его   получить   в   инструмен­тальной.

-  Не к чему вам, - говорил он небрежно.

Но и этот скудный запас инструмента у нас праздно лежал в ящике. Чаще всего нас посылали подметать в цехе возле верстаков или железным скребком очищать машинные части от грязи. Работали иногда и молот­ками.

Раз послали нас чистить в тех же котлах, где я чуть не «превратился в кусок тушеного мяса». Мы весело долбили молотками, отбивая накипь со стенок котла. Хотя котлы были теперь холодные, но в них было все-таки душно. Зато мы были скрыты от зорких глаз на­чальства. Я работал в нижнем котле, Женька в верх­нем, а сообщались мы с ним через патрубки, соеди­няющие котлы. В соседних котлах тоже работали ребя­та. Мы перекликались с Женькой. Нам нравилось, как эхом отдаются в котлах наши голоса.

-  Олеха!

-  О-о!

-  Где ты?

-  Здесь!

-  Иди сюда.

-  Зачем?

-  Мне веселее.

И снова начинали азартно бить молотками по стен­кам котла.

Иной раз сверху, просунув черную цыганскую голо­ву, Вересков заглядывал к нам в котел и кричал:

-  Эй, вы, что вы  как немилосердно лупите молот­ками-то? Этим не возьмешь.

-  А как надо?

-  Потихоньку.

-  А ты залезь да покажи.

Но Вересков не залезал и не показывал. Он уходил, мы начинали бить потихоньку, но, позабыв инструкцию, снова не менее свирепо начинали бить по железу. Кот­лы стонали под нашими ударами. Сквозь грохот молот­ков я слышу, как поет Женька:

                                                          Вы скажите,

                                                          Ради бога,

                                                          Да  где железная

                                                          Дорога?

Я подпеваюсь в такт ударам молотка:

                                                          Разлучили, эх,

                                                          Добры люди,

                                                          Да как малюточку

                                                          От груди.

Работая с песнями и прибаутками, мы иногда не слыхали гудка на обеденный перерыв. Пели, долбили, перекликались. А когда вылезали из котлов, в цехе было уже пусто и тихо. Только кое-где у верстаков ра­бочие, не ходившие домой обедать, пили чай или ели хлеб, запивая молоком из бутылки.

В обеденный перерыв мы с Женькой Люхановым ходили купаться к шлюзам плотины. Спустившись в яму возле шлюза, мы раздевались, залезали под шлюз и, нырнув под бревно, выплывали на поверхность реки. Нас забавляло купанье в этом месте. Когда были за­крыты все затворы плотины, струя воды лениво падала со шлюза вниз.

Мы подплывали под нее и полоскались. Но нам больше нравилось, когда у плотины была открыта часть затворов. Вода в это время шла мощным потоком по шлюзу и с шумом падала с трехметровой высоты, вспенивая реку. Вверх летела водяная пыль, играя на солнце цветами радуги. Мы залезали на шлюз, осто­рожно подходили к водопаду и ныряли в пенистый во­доворот. Нас подхватывало, метало, перевертывало и далеко выбрасывало от шлюзов. Мы с хохотом отплы­вали в заводь.

Кто-то сказал нам, что около шлюзов, куда падает вода, очень глубоко. Мне захотелось измерить глубину этого места. И вот раз теплым июльским днем мы по­шли на реку. Плотина была закрыта. Вода тонкой струей стекала со шлюза. Я подплыл к нему и, подняв вверх руки, стал опускаться на дно. Женька остался смотреть, стоя на шлюзе. Дна я достать не мог и взду­мал вынырнуть под шлюз, чтобы внезапно показаться в другом месте. Но только я сделал несколько движе­ний, как ударился головой об острый камень. Хотел вынырнуть вверх, но и там голова моя уперлась во что-то твердое, как в потолок. Я ощупал над головой руками, там тоже были какие-то острые камни. Я спешно стал перебираться по камням назад. Открыл глаза. Темно. Кое-как, сдерживая дыхание, я за­работал руками обратно. Опять открыл глаза и увидел вверху мутный желтоватый свет. Казалось, что под водой я уже барахтаюсь несколько минут. Было душно, я торопливо пошел вверх, но вдруг застрял в какой-то щели. В спину и в грудь вонзились острые камни. Сде­лав последнее отчаянное усилие, я повернулся и вы­плыл.

Женька испуганно кричал:

-  Олешка!

Я не мог сразу выговорить слова, наконец выкрик­нул:

-  Здесь я...

Сердце мое учащенно колотилось, слышны были его натужные удары.

-  Где ты  был? - кричал   Женька.

- Я   уже   хотел бежать по народ... Думал - ты утонул.

-  Ничего,  брат, не   утонул, - хвастливо   сказал   я, подплывая к шлюзу.

Я вылез на берег. По груди моей тонкими струйка­ми стекала кровь, смешиваясь с каплями воды. Женька заботливо стал смывать кровь, рассматривая глубокие царапины на спине, на груди. Глаза его сияли непод­дельной радостью.

-  Ох, и перепугался я... Тебя нет и нет... Ну, ду­маю, пропал Олеша, утонул... Тут ведь козлы спущены.

Козлы - это большие слитки чугуна и шлака из застуженной домны. Я видел раз, как такого «козла», весом в несколько тонн, выворотили из разлома домны, собрали всех рабочих завода и потащили канатами на заводский двор. На «козле» тогда стоял бородатый десятник из механического цеха - Семен Зыков. Раз­махивая руками, охрипшим от натуги голосом он кричал:

-  Ну-ка, братцы, принимай враз, дружно!

Сотни людей, ухватившись за канаты, тянули «коз­ла» на катках. «Козел» покачивался, медленно двигал­ся, а Зыков кричал:

- А ну-ка, запой! Запой, братцы!

                                    Уж мы Зыкова уважим,

                                    По губам его помажем.

                                    Эх! Дубинушка, ухнем,

                                    Раззеленая, подернем!

 

* * *

Каждый день мне приносит все новые и новые впе­чатления, и кажется, что я крепко врастаю в среду людей и сложных машин, становлюсь частью этого коллектива.

Теперь я часто вижу Семена Кузьмича Баранова, старого слесаря, шутника, ярого безбожника. Он все такой же, какого я знал раньше, - неряшливый, в стеганой жилетке, которую зиму и лето не спускает с плеч, в сапогах, слабо одетых на ноги. Голенища сапог спускаются ниже колен крупными складками, широкие ветхие штаны болтаются на тощих ногах. С утра до вечера, согнувшись у верстака, он работает, и едкая усмешка не покидает его худощавого, остроносого лица. Он рассыпает за работой искры прибауток. Старики его не любят, а молодежь все время вьется возле него, как цыплята возле наседки.

Раз он, прищурив один глаз, таинственно подозвал меня. Я подошел.

-  Смотри, Абрашка Сивенцев на сороковку медяш­ки утащить хочет.

В углу, у верстака, присев на корточки к своему ящику, здоровый седобородый слесарь Сивенцев, опас­ливо оглядываясь, опускал за голенище обрезки крас­ной меди.

-  Видишь? Пировать   надумал.   Вот  когда   он   всю накопленную медяшку пропьет, потом закрутит недели на две. Ты смотри, не приучайся воровать. Эта парша на нашем брате   рабочем   сидит.   Из-за   нее   и   честные рабочие славу воров носят.

Действительно. Абрам Сивенцев вскоре запил. Он пришел утром, заколотил свой инструментальный ящик гвоздями и ушел. На работу он явился уже недели че

Бесплатный хостинг uCoz