… разношенный валенок. В мое «купе» временами заглядывают рожи, двусмысленно улыбаются и говорят:

-  Зайчик.

В конце концов меня стало раздражать внимание пассажиров. «Выдадут», - тревожно думал я.

А одна старушка торопливо придвинула к себе туго набитый чем-то мешок и облапила его ногами.

-  Что, бабушка, боишься? - слышу я чей-то грубо­ватый голос.

-  А бог его знает, кто там, може, жулик, а може, честный человек - несчастный. А все-таки береженого-то бог бережет... Не заметишь, как сопрет котомку-то. По­следние ремки утащат.

Под головой у меня вместо подушки котомка. Мне удобно, только временами тревожат голоса:

-  Господа, предъявите ваши билеты.

Я подбираю ноги, подвигаюсь вглубь под лавку и, замирая, сжимаюсь в комок. Контроль благополучно проходит, и я снова устраиваюсь поудобней.

Мое положение меня начинает забавлять. Мне хо­чется даже хохотать. Вспоминается песенка, которую мы когда-то пели, сидя с Женькой Люхановым в паровом котле, отбивая накипь:

                                                        Вы скажите,

                                                        Ради бога...

                                                        Да где железная

                                                        Дорога?

Но вдруг за ногу меня кто-то потянул и строго крикнул:

-  Эй,  кто там? Вылезай-ка! Я  поджал ноги  под себя.

-  Вылезай, говорят тебе.

Неуклюже протискиваясь меж ножек скамейки, я вылез и встал, измятый, запыленный.

Передо мной стоял главный кондуктор в черном су­конном кафтанчике, обшитом серебряным тусклым позументом, сухонький, серенький старичок. Он сердито вскинул тонкие серые брови и спросил:

-  Куда  едешь?

Я не знал, куда еду, и стал перед ним в замешатель­стве.

-  Я тебя  спрашиваю,  куда едешь, билет есть?

-  В завод.

-  В  какой завод? Билет, говорю, есть у тебя?

-  Нету.

-  Нету?! Иди...

Главный взял меня за рукав и ткнул сухоньким кулачком в спину. Я хотел выйти в тамбур вагона, но путь мне загородил рослый, здоровенный провод­ник.

-  Стой, куда поперся?..  Успеешь, уйдешь. Главный,    позвякивая    компостером    в тощеньких с синими жилами руках, хозяйски осматривал пассажиров и повелительно кричал:

-  Господа, предъявите ваши билеты. Эй, ты, милей­ший, проснись!  Ваш билет?

Проводник ползал на коленках и осматривал под лавками вагона.

Меня увели в маленькое служебное отделение.

-  Где садился?- строго спросил меня главный. Я сказал.

-  Деньги у тебя есть?

Было понятно, что ему нужна взятка.

-  А сколько нужно? - спросил я.

-  Полтинник, - сказал главный, почесав сизый кон­чик носа.

Мне не хотелось давать взятку этому неприятному человеку. От него пахло водкой и чесноком. Да и в кар­мане у меня было всего несколько медных пятаков. Я сказал, что денег у меня нету.

-  Высади! На этой же станции высади, - приказал он проводнику и вышел.

- А ты не рыпайся,- мрачно    сказал   проводник, - хуже   будет,   к   дополнительному представим.

-  Нету у меня денег.

-  Врешь, шпана...

Когда поезд остановился, проводник вывел меня в тамбур, схватил за шиворот и «высадил». Черноборо­дый, с виду добродушный жандарм тихо, спокойно до­просил меня в тесной комнатушке, затем встал, взял меня за воротник, встряхнул, пинком открыл дверь и вышвырнул на перрон. Следом за мной вылетела моя котомка. Я подобрал ее и побрел со станции.

Мне сказал стрелочник, что верстах в двенадцати есть завод. Обрадованный, я зашагал по широкой стол­бовой дороге.

Впереди раскинулось заводское селение. Дорога се­рой холстиной ушла в него и затерялась среди малень­ких домиков.

Вдали дымил завод, придвинутый к небольшой спруженной реке. Мне знакомы глухие вздохи кауперов домны и шепот железа листопрокатки. Кажется, что эти звуки только и нарушают тишину селения. Впрочем, где-то играет гармоника, и под ее надсадный рев басом горланит пьяный:

                                                        Эй, живо, живо!

                                                        Подай бутылку пива.

                                                        Подайте поскорей,

                                                       Чтоб было веселей.

Я уже отвык думать, что вот я приеду на завод и мне скажут: работа есть. И на этот раз я подходил к заводу, затаив в душе сомнение.

Широкие ворота настежь раскрыты. Над ними кра­суется вывеска с большими медалями. Наверху вывески торчит черный двуглавый орел. Точно стервятник, рас­пластав крылья, преграждает он мне путь на завод и, держа в одной руке шар - державу, в другой палку - скипетр, нацеливается в меня.

Из узких дверей проходной вышел рабочий, высокий, костлявый, в замасленной блузе, без пояса, в рваных штиблетах. Подкопченное заводской пылью лицо его было мрачно и возбужденно. Он схватил с дороги замерзший ком конского помета и швырнул в орла. Но в орла не попал, а попал в одну из медалей с головой царя Александра III. Из проходной выскочил полицей­ский, хотел схватить рабочего, но тот ловким, сильным движением сбил его с ног и поспешно зашагал по ули­це. Засвистел полицейский свисток.

Я хотел, было, пройти в завод, но дорогу мне пре­градил бородатый сторож. Он мрачно спросил меня:

-  Куда?

-  В завод.

-  Зачем?

-  Насчет работы...

-  Нельзя. Не велено пущать, иди в контору.

Но в конторе я уже никого не застал и тихонько пошел по улице, думая, где бы переночевать.

Меня нагнал среднего роста рабочий. Он задумчиво шагал, сосредоточенно смотря в землю, словно считал свои шаги.

-  Дяденька, - тихо окрикнул я.

Рабочий, как разбуженный, поднял голову и при­остановился. Поравнявшись с ним, я спросил, где можно переночевать.

-  Переночевать? - переспросил   он, любопытно   рас­сматривая меня. - А ты кто такой, откуда?

Я рассказал, что случайно попал сюда, как безра­ботный, и что думаю попытать счастье попасть на ра­боту.

Мой спутник усмехнулся.

-  Какая здесь работа?..   Плохо...   Зря ты по этим дырам лазишь. На большой завод надо ехать, где мож­но было бы работать и учиться работать. Ты еще моло­дой... Слесарь, говоришь? Я тоже слесарь.

Речь его была тихая, грустная, и сам он казался мне тихим, задумчивым человеком. Из-под замасленной коричневой кепки на меня смотрели большие, темные, ласковые глаза.

-  Попробуй, - продолжал он, неторопливо шагая, - может быть, и примут. С вашего завода  наше началь­ство любит слесарей.

-  За  что?

- Хороший для них товар, стало быть, хорошие слесаря с вашего завода выходят... Ты тамошний вы­учек?

-  Тамошний.

-  Валяй. Бумажка есть у тебя с этого завода?

-  Есть.

-  Валяй  завтра   к  мастеру  Трусову,  может  быть, и примет. Чем черт не шутит, пока бог спит.

-  Ночевать  вот бы  только  где?

-  Пойдем   ко   мне, - подумав,    сказал    решительно мой  спутник. - Я   недалеко  живу здесь один  с  малень­ким  сынишком.

Я  обрадовался,   а   мой  новый  знакомый  продолжал:

-  Народишко больно бедовый здесь.  На  заводе  ра­ботают все больше здешние жители   Не любят они  на­шего  брата - приезжих,   все    говорят,     что  мы  «чуже­странные», у них  кусок хлеба    отнимаем.    Осели    они здесь: у каждого домик свой. Ну и приросли к заводу-то, а   хозяевам   это   выгодно    Вертят   нашим братом,  как хотят.   Недавно  заработную   плату   сбавили...   Вот  уви­дишь, может, попадешь на работу, так не возрадуешься.

Жилише моего нового знакомого было на краю се­ления, в маленькой избенке в два окна, отодвинувшей­ся от остальных строений на самый край улицы. Рядом с ней когда-то был пожар, и она, словно испугавшись, отскочила от пожарища в пустырь и присела одиноко - черная, закопченная.

На пороге нас встретил худенький вихрастый маль­чик. Он любопытным взглядом больших выразительных глаз осмотрел меня с ног до головы и, шмыгнув носом, отошел к печке.

-  Ну,  как дела,  Петюшка? - спросил его отец,  ста­скивая с плеч пальто.- Вот я тебе гостя привел. Ладно будет?

Мальчик улыбнулся и бойко захлопотал: с грохотом открыл деревянную кадушку, зачерпнул ковш воды и принялся наливать в чугунный рукомойник, подвешанный в углу над деревянной лоханкой.

-  За молоком   ходил   сейчас - не   дали, - деловито рассказывал он.

-  Не  дали?  Почему?

- Деньги требуют... Я картошки из подполья до­стал да похлебку сварил.

- Молодец ты у меня, - проговорил отец, подходя рукомойнику.

- Давай, раздевайся, - предложил он мне, -  гостем будешь.

-  А   вина    купишь,    хозяином    сделаем, - шутливо добавил Петюшка, затопляя железную печку.

- Правильно, Петьша, - улыбаясь, подтвердил отец. Меня радостно тронуло    отношение    этих людей ко мне. В нем что-то было душевное, простое. Я почувст­вовал себя у них, как дома.

Петюшка, проворно уложив в печку дрова, встал на колени и принялся раздувать маленькую кучку тлею­щих углей. Лицо его, освещенное золотом углей, розо­вело, а в глазах играли веселые, красные искорки.

Я разулся. Ноги мои ныли. На одном пальце я об­наружил водяную мозоль. Петюшка, увидев пузырь, то­ропливо вскочил на табурет, достал заткнутую в обоях большую иглу и, подавая ее мне, заботливо проговорил:

-  Ты проколи пузырь-то, лучше будет... У меня вот тоже...

Мальчик засучил штанину и показал. На худенькой его ноге, выше коленки, желтым бугром вздулся пузырь.

-  Опять  налился, - удивленно  воскликнул  он, - это я вчера сжег. Картошку варил. Стал котел переставлять с печки да и сплеснул.    Сначала    драло... Уй,    здорово как! А потом, как проколол, слюнями намазал, и ниче­го, подрало и ничего... Проколю опять.

Петюшка сосредоточенно смотрел на меня, когда я вонзил иглу под кожу пузыря. Из пузыря вытекла желтоватая жидкость, а палец мой стало жечь, точно к нему приложили кусок раскаленного железа. Лицо мальчика дрогнуло, брови шевельнулись. Он глянул мне в лицо. В его взгляде я прочел искреннюю детскую доброту и сострадание.

-  Дерет? - спросил он меня.

-  Дерет.

-  Я знаю.

-  Сколько тебе лет, Петя? - спросил я.

-  Восемь - девятый.

-  Учишься?

-  Нет. - Ответ    его    прозвучал    грустно    и   безна­дежно.

-  А почему не учишься?

-  Некогда.

Он сказал это с видом человека, у которого дейст­вительно много забот и совершенно нет свободного вре­мени.

Я внимательно всмотрелся в черты его лица. Оно не похоже было на лицо восьмилетнего мальчика. Он ка­зался старше своего возраста. Возле утиного носа уже залегли складки грусти, а на высоком, немного запро­кинутом назад лбу образовались тонкие, как трещины, морщинки. Я спросил:

-  Что же ты делаешь?

-  Дома,  по хозяйству   управляюсь.   Мамы-то нету у меня, умерла она в прошлом   году.   Стряпать   теперь некому, ну я и стряпаю, а тятя на работе.

-  А чего ты стряпаешь?

-  Воду ношу, да что. Вчера пол мыл. Завтра   вот баню топить надо, суббота завтра. Похлебку варю, печ­ку   топлю... Я ведь   умею   читать-то, - оживился   вдруг Петя. - Буквы-то    мне    показали,    а остальное   я уже сам... Да тятя показывает.

Петя торопливо сполз с табуретки, открыл маленький сундучок и достал оттуда потрепанную книжку.

-  Я ее уже раза четыре прочитал,   почти всю   на­изусть знаю.

Я взял книжку и прочел: «Сказка о попе и работни­ке его Балде». А Петя продолжал воодушевленно:

-  Смешно,  как  попа-то    Балда    щелкал.    Как  он море-то морщил...

-  А писать умеешь?

-  Умею, только плохо...

-  А ну-ка напиши мне что-нибудь.

Петюшка конфузливо улыбнулся, достал из того же сундучка обрывок бумаги и огрызок карандаша, залез на табурет и, встав коленками на него, навалился грудью на стол.

Мальчик помуслил карандаш и, склонив вихрастую голову к бумаге, стал выводить медленно какие-то кара­кули. Голова его покачивалась. Нижняя губа то оттопы­ривалась, то плотно поджималась. Глаза весело побле­скивали.

Я терпеливо ждал. Петя писал, пошмыгивая носом, сопел, будто нес тяжелый груз. Наконец, он кончил, глубоко вздохнул и конфузливо, подал мне бумажку. Я без труда прочитал вслух: «Петр Иваныч Катышев».

Из этой строчки я узнал, что отца его зовут Иваном Катышевым. Буквы были печатные. Одни больше, другие меньше. Они, как пьяные, весело шли ко мне: «П», широко расставив ножки, как бы с трудом переставляя их. «Е» добродушно посмеивалась над своей соседкой «Т» и, балансируя, шла будто по жердочке, а «К» лихо подняла ножку.

Петюшка, прижавшись к моему плечу, смотрел на свое письмо. Я обнял его. Он плотно прижался ко мне и примолк.

-  Молодец, Петя. Хорошо, - сказал я.

Из кухни нас позвал Катышев обедать. Мы ели ду­шистую постную похлебку, обильно поперченную и посоленую. Пряно пахло лавровым листом и луком.

-  Ишь,   ведь,   какую   похлебку   смастерил, - улыба­ясь, проговорил отец, ласково смотря на сына, - а посо­лил ты ее от всего сердца.

Петюшка молчал. Он заботливо подкладывал мне ломти ржаного хлеба и старался поближе придвинуть мне чашку.

-  Значит,   по   душе   пришелся, - плутовато   мигнув мне, проговорил Катышев.

Я потрепал Петю за плечо. Он принял мою ласку, серьезно, как должное.

Жарко топилась железная печка, разливая теплоту. На печке шумел жестяной чайник, сплевывая из рож­ка. Вода падала на раскаленное железо, с треском раз­леталась и протестующе шипела. Катышев ел и сосредо­точенно смотрел на вскипающие капли воды. С печки не спускал глаз и Петя.

-  Кипит, тятя, вода-то, - сказал он.

-  Кипит,- улыбаясь, ответил отец.

Я вспомнил книжку об Уатте и стал рассказы­вать, как он открыл силу пара в кипящем чайнике. Петюшка жадно слушал меня и даже перестал есть. А Катышев равнодушно усмехнулся и спокойно про­говорил:

-  Слыхал я об Уатте, - и, озаренный какой-то мыс­лью, он таинственно сказал.

- Не то все это, что надо. В котле Уатта слишком много воды, и, чтоб вскипятить ее, много топлива требуется.    Нужно  такой котел сде­лать, чтоб не кипятить в нем такую уйму воды, а сразу пустить туда и чтобы сразу получился пар. Вот...

После обеда, раскуривая дешевую папироску, он рас­сказал мне.

- Недавно к нам в цех поступил токарь. Чудесный токарь. Смешно и обидно принял его мастер Трусов. Вот говорит: «Выточи мне форсунку в лампе Бартеля». А форсунка такая, что в дырку капсуля не лезет самая тончайшая игла. А просверлить такое отверстие у нас нечем. Сделал! А знаешь чем он просверлил дырку? Самой тонкой стрункой от балалайки.

Сказав это, Катышев вдруг смолк и задумчиво стал прохаживаться по комнате. Я сердцем понял, что этот человек затаил какую-то мысль, носит ее в себе, никому не показывает. Он будто и сейчас забыл о моем присутствии, ходит и мечтательно улыбается.

Моя догадка оправдалась. Ночью, когда мы улег­лись спать на полу, Петюшка рассказал мне про тайну отца. Мглистыми пятнами окон в избу смотрела мар­товская ночь. Где-то под печкой играл сверчок. По ули­це мимо окна прошла шумная ватага молодых парней с гармошкой. Петюшка не спал. Он возился, несколько раз давнул коленками мне в живот, пытался обнять меня.

-  Ты что не спишь, Петя? - спросил я.

-  Так... А ты что не спишь?

-  Мне не хочется что-то.

-  А о чем думаешь?

-  Так,   почти   не   о   чем, - сказал я, хотя меня не покидала мысль о завтрашнем дне. Я думал, что после решительного отказа на заводе мне придется покинуть этот маленький домик с его гостеприимными хозяевами. Идти опять куда-то в жуть: в скитание, в голод и уни­жение. Но Петюшка   отвлек   меня   от  этой  думы.   Он повернулся ко мне и зашептал в самое ухо:

- Ты знаешь, почему тятя смотрит  все  время   на печку, когда на ней кипит вода?

-  Не знаю.

-  Он машину строит.

-  Какую?

-  Маленькую. Она у   него в амбарушке стоит.   Он говорит, вот на печку плюнешь - пар, и у меня,   гово­рит, в машине так же будет.

Меня изумило это сообщение.

- Значит, как твой тятя плюнет, так у него маши­на и пойдет? - пошутил я.

- Ага, - ответил мальчик. Но сразу торопливо   поправился:

- Нет, не плюнет ... Тятя только насчет печки так говорит, а не насчет машины.

Я понял, что Петюшка разболтал мне тайну своего отца. Нащупав его голову, я погладил ее и сказал:

-  Давай спи, Петя, завтра мы с тобой поговорим... Ладно?

-  Ладно, - согласился   мальчик   и   деловито   доба­вил:

- Утро вечера мудренее.

Он отвернулся от меня и смолк.

 

Трусов

Утром следующего дня я стоял в маленькой, похо­жей на стеклянный ящик, конторке мастера механиче­ского цеха. В жестком кресле за столом сидел мастер Трусов. Это был толстый, рыхлый человек с гладко выбритыми упитанными щеками. Потеребливая острый русый клинок бородки, он рассматривал мое удостове­рение с завода.

-  Чертежи   читать умеешь? - наконец    спросил   он меня.

-  Могу.

Трусов тяжело поднялся, потянулся к окну, где ле­жали свертки чертежей, взял один свернутый трубкой чертеж и, расправив его на столе, спросил:

-  А ну, определи, что это?

Я увидел знакомые мне белые нити на синей бума­ге. Я любил их разгадывать, как ребусы. Чертеж мне был знаком. Это была цепь Галля. Когда-то я работал на сборке этой цепи.

Я смело рассказал Трусову содержание чертежа, а он, точно чем-то недовольный, быстро свернул его труб­кой и бросил обратно на окно.

-  Паспорт есть?- спросил он.

-  Есть.

Он долго и тщательно рассматривал мой паспорт - лист гербовой бумаги с двуглавым орлом - и как-то таинственно проговорил:

-  Не замаран?

-  Чем?

-  Ну, чем?.. Чем паспорта пачкают?

-  Не знаю. Я храню его бережно.

- Не про это говорят. Не понимаешь... Отметками жандармского управления,- пояснил   он, подавая   пас­порт.

- Я не видел таких паспортов,- сказал я.

 - Не видал? - Трусов пытливо посмотрел на меня и, как-то вдруг переменив тон, заговорил со   мной   ла­сково, откинувшись на спинку кресла:

-  Ну, как забастовка-то у вас   была?   Чем   кончи­лась?

Я изумился. Я не слыхал, что у нас была забастов­ка, и предположил, что она произошла в мое отсут­ствие.

-  Не   знаю, - сказал    я.

- Это,   может   быть,   без меня.

-  Без тебя?

-  Без меня.

-  У нас   тоже   было   придумывали   бастовать,   как услышали, что у вас забастовка, только   ничего не вы­шло. Народишко здесь так   себе,   дрянцо.   Меж   собой умеют цапаться, а согласия   нету, и тут не хватило   со­гласия. Я уговорил не начинать. Выгонят всех, и толь­ко... Жалко... А теперь вон время-то какое глухое. Вез­де безработица... Я ведь тоже из рабочих. Знаю,   како­во, бывал в этой шкуре.

Неожиданная откровенность Трусова меня насторо­жила, и ласковый тон его для меня был чужой, так же, как его назойливо нащупывающий взгляд серых за­плывших глаз. Я ничего не сказал ему, только при­нужденно улыбнулся. А Трусов продолжал меня до­прашивать:

-  Квартиру нашел?

-  Нет, не нашел еще. Временно остановился у Ка­тышева.

-  У   Ваньки,   у   изобретателя?   Он   что,   знакомый тебе, что ли?

- Нет, так случайно с ним встретился.

 - Та-ак...-  Трусов как-то ожил, завозился в крес­ле и, улыбаясь, спросил:

-  Видел у него вечный двигатель?

-  Нет.

-  Он   вечный   двигатель    изобретает... - пересыпая свою речь едким смешком,   рассказывал   Трусов.   Нижняя губа его   презрительно   оттопырилась. - По-моему, он умом своим тряхнулся... Вечный двигатель?! Да разве можно?! Неграмотному человеку. Я ведь знаю, что он изобретает, делает что-то и таскает домой... воров­ски... Ну, я молчу. Раз у человека завелась такая  дурничка. Пусть... Я человек не вредный... Потешится, перестанет... Все-таки лучше, чем пьянствовать... Вся­кое дело, пусть оно никчемное, пустое, все-таки дело... Воруй, только мне на глаза не попадайся... А ты пьешь водку?

-  Нет.

-  Молодой, не пей... Я вот не люблю, кто из заво­да на водку таскает.   Для   дела не   жалко,   много   не унесешь... крючок какой-нибудь, подковку или шарнирку. Я знаю, что для дела.Я с любопытством слушал его.

«К чему вся эта исповедь, эти речи мастера», - думал я. Но он, как бы угадывая мою мысль, пояснил мне:

-  Я вот смотрю на   здешний   народ,   все   какая-то ерунда...  Не понимают меня. А я   человек   такой:   мне кто понравится,   для   него я   все сделаю.   Вот с   тобой первый раз встретился, а разговорился, потому я с про­стой душой человек. А в людях какая-то ненависть друг к другу. Меня это прежде обижало... Я даже сердился, а потом думаю: да на кой   черт   все это   мне   сдалось. Жизнь толкает их куда-то на вечные пакости, а я один против.  Наплевать, думаю...   Спокойней   на  свете   про­живешь,  меньше крови испортишь. Вот  взять того   же Катышева. Пил он   прежде здорово, а я   держал   его. Потому - мастер он хороший, да и семья. Ну, выгони, куда  он поспел?  Я  ему тогда говорил:   не   пей,   Иван! И верно,  будто  образумился.   Послушал,  как   отрезал. Думаю, человек на точку встает, а потом, вижу, в дру­гую  сторону   понес.    Начал   сторониться,   скрытничать. Будто я не вижу, что он делает? А я   все знаю... Я за версту вижу, чем   человек   занят.   Если   что   не   смогу узнать, так мне   сорока   на   хвосте   принесет.   Ему   на станках  какие-то вещи   точат. И   думают, я   не   знаю? Все знаю... Да наплевать   мне.   От   греха   подальше, злобы людской за тобой  меньше таскается. Жить спо­койней. Не думаешь, что из-за угла кто-нибудь стукнет. Хоть и   трудно, а   что   будешь   делать. Я   ведь   между двух огней...  Как по-твоему? С одной стороны  начальство, им надо угодить, с другой - свой брат, рабочий. Вот так и вертишься, как белка в колесе.

   Мне,  наконец,  стало  скучно  слушать Трусова, да и ноги мои устали стоять перед ним. Я спросил:

- Так как все-таки, Федор Максимович, на работу-то меня примете?..

-  На  работу?.. - задумчиво   спросил   Трусов. - Так что ж? Если подойдешь, пожалуй, приму. Хоть не веле­но принимать. Пробу придется   делать... Пойдем,   куда тебя деваешь?

Трусов неуклюже вылез из кресла и, направляясь к выходу, посоветовал:

-  А ты все-таки поинтересуйся, что   Ванька   Каты­шев делает, так, из своего интересу. А потом скажешь мне. Ладно?.. Пойдем.

Слово «ладно» он произнес так уверенно, будто получил от меня полное согласие быть послушной «со­рокой».

 

Снова в заводе

И вот я снова в знакомой мне обстановке: в шуме трансмиссий, в грохоте железа, в гуле станков. Все скитания стерлись в памяти. Будто я вырос в этом хаосе звуков, слушая вечные песни железа - завод­ских гудков.

Рядом со мной работал слесарь Ярков. У него ро­зовое лицо с красивой русой бородкой, быстрые, чего-то ищущие глаза и бойкие жадные руки. Утром он про­ходит в угол, к цеховой иконе, набожно крестится, а потом идет к своему верстаку, не торопясь, открывает инструментальный шкафчик, снимает с головы шапку и надевает потрепанный широкополый картуз. Внутри ящика на дверке у него прикреплен маленький осколок зеркала. Он смотрит в него, разглаживая мягкие усы и бороду, и, убедившись в исправности своего туалета, затворяет дверку шкафчика, идет по цеху, прислуши­ваясь к говору собравшихся в разных углах рабочих. Он первый со мной заговорил, когда я приступил к работе. Подошел и спросил:

-  Чего это граммофон-от тебя как долго исповедывал в конторке-то?

-  Какой  граммофон?

- Ну, мастер-от?

Мне не понравился Ярков. Даже не понравился его голос. Он был заискивающий, сладенький. Но, не зная этого человека, я сдержанно ответил, что говорил с Трусовым о работе. Мой тон, должно быть, показался ему дружеским и приблизил его ко мне. Часто отры­ваясь от своей работы, он подходил ко мне и расска­зывал о заводских новостях. Из рассказов о Трусове было видно, что Ярков одна из послушных «сорок», которые носят ему вести на хвосте. Но в то же время он не называл Трусова ни мастером, ни Трусовым, а «граммофоном» и, щеголяя этим эпитетом, показывал, что он не боится мастера.

Однажды Трусов кого-то ругал в конце цеха. Ярков подошел ко мне и сказал:

-  Завел   кто-то   граммофон-то с   утра. А   ведь   он ничего, хороший мужик.   Поорет, и   ничего.   Так   ведь он - на ветер лает.

Каждое утро, часов около десяти, по цеху проходил инженер Капушкин - механик завода, прямой, костля­вый. На нем всегда была фетровая черная шляпа, дра­повое пальто, на руках лайковые перчатки. Рабочие почтительно здоровались, снимая шапки, а он будто не замечал их. Проходил, подняв голову. Следом за ним шел Трусов, закинув руки назад, и что-то рапорто­вал ему, показывая на машинные части. Рабочие звали Капушкина «Зеленый».

Только стоило Капушкину появиться в цехе, как весь цех уже знал. Из конца в конец эта весть проле­тала:

-  Эй, ребята, «Зеленый» идет!

Мне казалось, что прозвище «Зеленый» к механику приклеено удачно. Его чисто выбритое сухое лицо было бледное, зеленоватое. В глубоких складках возле тон­кого хрящеватого носа залегали тени недовольства и презрения.

Я несколько раз с ним поздоровался и, не удостоив­шись ответа, перестал ему кланяться, а просто при его приближении отворачивался к верстаку.

Раз он прошел мимо меня и, круто повернувшись, подошел ко мне. Я продолжал работать.

-  Вы кто такой? - спросил он меня. Я сказал.

-  Новичок?

- Да.

- А почему вы со мной не здороваетесь?

-  Я не знал   вас, да с  незнакомыми я   вообще  не здороваюсь.

Из-под золотых очков на меня скользнул холодный взгляд зеленоватых глаз и устремился куда-то в сторо­ну. Меж светлых тонких бровей на переносице залегла глубокая складка.

-  Как же ты это не знал?

-  Это же главный механик завода - Валериан Фо­мич  Капушкин, - неожиданно    вмешался    в    разговор Трусов.

-  Теперь буду   знать, - сказал я   и   приподнял   на голове шапку:

- Очень приятно.

А Капушкин, по-прежнему смотря куда-то в сторону, строго проговорил, обращаясь к Трусову.

-  Вы скажите этому человеку   еще раз,   чтобы   он замечал проходящих мимо него людей.

Сказав это, Капушкин зашагал от меня, прямой, гордый, брезгливо поджав тонкие губы.

* * *

Я крепко привязался к семье Катышева. Мне не хотелось от них уходить, но в избушке было тесно, да и Петюшку было жаль: ему нужно было теперь «стря­пать» на двоих.

Я переселился к одинокой старушке. Мне было у нее тепло, и она обо мне заботилась, как о своем сыне. Беспокоило меня только обилие кошек в ее избе. Часто она приносила откуда-то мокрых, с гноящимися глаза­ми котят. Мыла их, завертывала в тряпку и укладыва­ла на печку. Котенок мяукал, будто залезал ко мне в душу, но моя хозяйка спокойно говорила:

- Ничего-о. Поревет, перестанет, а потом хорошая кошечка будет. Плохую кошку на улицу выкидывают, а хорошую любой возьмет.

И она умело отваживалась с больными подброшен­ными котятами, потом отдавала их в «хорошие» руки. Вскоре снова приносила больного котенка.

Часто, выходя утром на работу, я обнаруживал во дворе у крыльца подброшенного котенка. Он ревел, корчился и смотрел в глаза, точно просил:

-  Приюти!

Но я торопливо уходил, думая, что моя хозяюшка Анна Константиновна выйдет и подберет его.

Мою  хозяйку  соседи   звали  «Костентиновна».

Однажды молодая женщина, подавая мальчику ко­тенка, приказала:

-  Унеси  Костентиновне, подкинь.

Меня это раздражало. Но я любил старушку за доброту. С утра до вечера она хлопотала по дому: несмотря на свои шестьдесят пять лет, была подвиж­ная, заботливая. Возилась с котятами, бегала к сосе­дям присмотреть за больным человеком. Иной раз к ней приходили домой, просили наговорной водички, когда кого-нибудь «лихоманило». Она брала ковш воды, бросала в него три уголька, щепотку соли и, уйдя на кухню, открывала трубу у печки. Потом, по­долгу стоя у шестка, что-то шептала над ковшом с во­дой, причем часто и громко зевала. Я чувствовал, что моя добрая хозяюшка занимается шарлатанством, но видел, что она относится к этому с глубокой верой и благоговением. Иной раз она заботливо говорила:

-   Ужо погоди, я сама схожу его спрысну.

Она любила слушать, когда я читал ей книжки. Замрет, сидит, что-нибудь чинит. И вдруг лицо ее дрогнет, густой сетью выступят морщины, брови ше­вельнутся, а из глаз выпадут крупные капли слез и, посмотрев на меня мокрыми глазами, она, вздохнув, скажет:

-  Ишь ведь как. Жить-то нам как суждено.

А однажды после чтения книжки она сказала мне, укладываясь спать:

-  Вот прослушала я эту книжку, и   кажется   мне, что я сама жила в ней и что если меня тут и не видно, так будто я все это видела, стояла в стороне в уголке и все смотрела.   А вот   раньше я   думала,   что   грешно книжками заниматься. Я вот девчонкой была, уж как мне было охота грамоте поучиться. Так   нет,   не дали. Не к чему, говорят, девке грамота,  грешно... А   какой грех от этого, кроме пользы? Кроме правды, в книжке ничего не узнаешь.

Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz