…Тетка Аксинья - жена дяди Феди, сухолицая женщина - подсаживалась с починкой. В углу тихонько играла в куклы Ольга - дочь дяди Феди, бойкая, черная, как цыганка, девочка. Сын дяди - восьмилетний тол­стый мальчик с губастым, изрытым оспой лицом - сидел у верстака, сложив ноги калачиком.

Жарко топится железная печка. В избе полумрак. Пахнет кожей. За окном подвывает вьюга, пошевеливая ставнями, отчего они тихонь­ко поскрипывают на петлях, будто кто-то, играючи, то прикрывает их, то снова открывает. А иногда зимняя метелица настойчиво дергает за ставни, стучит, точно плачет, а потом, дико воя, уносится на пустырь, в непроглядную мглу ночи.

В руках дяди мелькает острое шило, и ловко вонзается щетинка в кожу. Руки равномерно взмахивают. Веревочка шуршит.

Черный, широкобородый, с быстрыми глазами, дядя Федя заго­рался, когда рассказывал.

- Так вот, Нетужилка подрядился в работники к попу. Не за деньги - условность они такую заключили, - начинает рассказ дядя, весело поблескивая бойкими черными глазами: - поп должен Нетужилку поить, кормить, одевать, обувать, а если рассердится поп, Нетужилка, значит, вырезает у попа из спины ремень, из ляжки - пряжку, а ежели Нетужилка рассердится, то поп вырезает у Нетужилки.

Утром Нетужилка завтракать встает. Попадья хлопочет, щей ему несет, каши, крынку молока. Нетужилка съел.

«Разве сразу пообедать?» - Нетужилка говорит.

Поп косится, бороду теребит, но сердиться нельзя.

«Что же, матушка, давай. Уж заодним покушает работник, и за дело», - говорит он попадье.

Нетужилка чашку щей еще съел, каши полгоршка скушал. Бороду погладил, квасу выпил жбан, крякнул и сказал:

«Заодним уж, матушка, и паужинать давай. Время зря потом те­рять не стоит. Сразу, под запал».

«Господи Исусе!» - думает попадья. Вылила остатки щей, хлеба пол­ковриги сунула на стол.

Нетужилка съел и говорит опять:

«После   паужины   и   ужин   недалече, - давай,   уж   подавай,   родная».

Поп сидит в кути, надулся, смотрит, как жена вынула горшок с лап­шой из печки. А лапша-то со свининой, жирная: вечером зарезал Не­тужилка борова, - тот с жиру разучился уже ходить. У попа в носу свербит, пахнет вкусно, слюни потекли. Нетужилка полгоршка лапшички спрятал.

Выпил молочка, вылез, богу помолился, шлепнул по брюху себя и говорит:

«Господь напитал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел. После хлеба, после соли отдохнуть не грех...» - и на полати.

Перед вечером Нетужилка соскакивает с полатей и кричит:

«Поп, давай работы!»

Мы хохочем, ошеломленные концом сказки, а дядя Федя уже даль­ше рассказывает о том, как Нетужилка едет на старую, заброшенную мельницу, где поселились черти.

Передо мной встает Нетужилка - смышленый, проворный, ловкий парень. Он верно предугадывает все, что с ним должно случиться. Сильный, никого не боится, ловко обманывает чертей, выгоняет их из пекла, заставляет работать, плясать.

Я засиживался у дяди до позднего вечера, уходил только тогда, когда дядя устало поднимался со своей сидухи и, расправляя устав­шие руки, говорил:

-  Ну, будет, ребята. У меня говорилка устала... Завтра...

Я уходил от дяди веселый и хохотал почти вслух, вспоминая исто­рию, как Нетужилка вез с мельницы муку на чертях, а поп на кобыле загораживал им путь крестом.

 

Дармоед

Голод крепчал. Я часто слыхал, как Павел сердито говорил:

-  Эх,  жизнь   проклятая!   Катюха,   хлеб-от...   а?   Ржанина - два   руб­ля, а мне - все еще цена сорок копеек в день.

Екатерина молча  вздыхала,  а  я  затихал  на  печке.

Однажды Павел пришел радостный и сообщил:

- Катюха, беги  скорей  в  волость. Там хлеб дают на  голодающих.

Екатерина наскоро оделась и ушла. Пришла она часа через три измученная и положила на стол тяжелую ковригу ржаного хлеба.

- Думаешь, даром? Даром-то за амбаром. Заняла денег-то. Вот тут на полтора рубля.

Павел отрезал хлеба, сунул ломоть мне. На зубах у  меня что-то хрустнуло, точно я в рот положил горсть песку. Но мне казалось, что я сроду не ел такого вкусного хлеба. А Павел, доедая свой ломоть, со злобной усмешкой сказал:

- И тут наживают деньги. Земля! Одна земля, а не хлеб. Эх, гады!

Заговорили о холере. Каждый день приносил все новое. Жители с раннего вечера наглухо закрывали ставни окон.

Рассказывали, что на Гальянке, в заречной части селения, ночами жители вооружались, кто чем мог, и ходили по улицам - искали холеру. Однажды убили женщину в белом платье, стащили ее на окраину селе­ния и бросили в Сидоров лог.

По утрам, проводив Павла на работу, Екатерина вставала и молча ходила по комнатам. Она словно что-то искала. Обычно утром она кипятила маленький тяжелый самовар, и мы садились пить чай. Но те­перь самовар стоял нетронутым в углу, прикрытый кисейным пологом.

Потолкавшись дома, Екатерина уходила к соседям, а я залезал на печку и делал скрипки. Натягивал на дощечку струны из ниток, во дво­ре выдергивал прут из метелки и делал смычок. Потом подставлял в угол табуретку, доставал с божницы восковую свечку и натирал вос­ком струны и смычок. Иной раз нас с Ленькой приходила навестить сестра. Она совала нам тайком кусок хлеба. Я уходил куда-нибудь в угол и торопливо жевал его.

Я не обижался на Екатерину, что она меня не кормит: я знал, что она и сама голодная.

Вот сегодня утром Павел тихо спросил:

-  Катюха, есть чего поисть-то? Она так-же тихо отозвалась:

-  Нету. Горсти две-три муки есть, ржаной.

-  Давай, хоть завариху сделай.

Екатерина вскипятила самовар и заварила в чашке муку. Вышел жидкий клейстер, какой я часто потом разводил в деревянной ложке, когда клеил змейки.

Екатерина вывалила завариху на сковородку и намазала конопля­ным маслом. Павел жадно принялся есть. Он морщился, громко сопел носом и ел, обжигаясь. Вдруг он как-то беспокойно заерзал на сту­ле, замотал головой и тяжело застонал:

-  Э-э-э!..

Торопливо сунул пальцы под язык, точно ему попал туда раскален­ный камень, и, вытащив бурый комок заварихи, шлепнул его со всего размаху в сковородку, выругался и вылез из-за стола. А потом поко­сился на божницу и сердито добавил:

-  К черту! И молиться не буду.

Я фыркнул на печи, а Павел, погрозив мне кулаком, крикнул:

-  Ты, дармоед, там не фыркай! - и шумно хлопнул дверью.

Я почувствовал, как слово «дармоед» тяжелым гнетом навалилось на меня. Я собрался в тот же день и ушел к сестре.

Сестра жила в маленькой кособокой избушке, рядом с небольшой, но крепкой избой свекра, на широкой улице, поросшей травой. Я не пожаловался сестре, но она, должно быть, поняла, почему я пришел.

Сестра хлопотала в кухне. Пахло свежеиспеченным хлебом. В зыбке лежал годовалый Петька. Я сел возле зыбки и стал его качать.

В избу вошла свекровь сестры. Я ее видел и прежде. Маленькая, с густой сеткой морщин на сухом тонконосом лице, она, казалось, не умела улыбаться. Войдя в комнату, она перекрестилась, деловито об­вела ее хозяйским взглядом, потом вопросительно посмотрела на меня и особенно на кусок ржаного хлеба в моей руке.

-  Рано прибежал. Что, тебя дома-то не кормят, видно? - спросила она сухим, надтреснутым голосом.

Я промолчал. Свекровь подсела ко мне на лавку.

-  Взять бы тебя в няньки, да кормить надо. А хлеба-то нонче, ишь как! Аржаного - и того скоро-то не добудешь.

Вечером пришел Матвей Кузьмич с работы. От него пахло мазу­том. В полумраке странно белели его зубы и белки глаз. Они точно освещали замусоренное заводской пылью сухощавое лицо. Улыбаясь, он спросил меня:

-  Ну, как дела-то, Олеха?

-  Помаленьку, - сказал я.

-  Ну, вот, то и есть... К нам пришел?

-  Пришел.

-  Ну, вот, то и есть... Погости.

Он долго полоскался у рукомойника, фыркал, а умывшись, подо­шел к зыбке, любовно заглянул в нее и ласково проговорил:

-  Ну-ка, чего у меня сын делает?

У него был нетвердый, вздрагивающий голос.

За чаем сестра рассказала обо мне.

Матвей Кузьмич подумал и решительно проговорил:

-  Ну, и ладно! Наплевать на них! У нас поживет пусть. Как-нибудь протащим...

В этот вечер я лежал на печи у сестры. Было тепло, я забыл голод и жадно слушал, как сестра, качая зыбку, укладывала Петьку спать.

Мне вспомнилась мать и ее колыбельные песни. Я закрываю глаза, и мне чудится, что это она поет, и я уношусь куда-то на легких кры­льях.

                                                        У котика, у  кота

                                                        Колыбелька золота.

                                                        А у нашего Петеньки

                                                        Лучше была:

                                                        Новоточенная,

                                                        Позолоченная.

                                                        А кольчики-пробойчики-

                                                        Серебряные.

                                                        А шнурочки-веревочки -

                                                        Все шелковые.

                                                        Петя  соболем одет,

                                                        И куница - в головах.

                                                        Спит мой Петенька,

                                                        Не будите его.

                                                        Сон ходит по сеням,

                                                        Дрема - по терему.

                                                        Они ищут, поищут

                                                        Петеньку.

                                                        Только где его найдут,

                                                        Там и спать укладут,

                                                        Лежит Петя в терему,

                                                        В шитом браном пологу

                                                        И за занавесью.

Мне хочется плакать. Но слезы у меня точно застряли в горле.

С тех пор, как я поселился у сестры, моя жизнь как будто стала светлей. Точно в серый, холодный день разорвались толстые пласты неприветливых облаков, и на меня взглянуло ласковое голубое небо. Я скоро подружился с соседними ребятами. Утром, я слышу, влетает в приоткрытое окно с улицы:

-  Олешка, выходи в шары-бабы играть.

Но мне некогда. Я качаю Петьку, а сестра хлопочет по дому. Однажды  я   никак  не  мог  укачать   Петьку.   Задрав вверх  ноги,   он беспрерывно что-то бормотал:

-  Аг-гу... г-г-г-у...

Я уже несколько раз принимался его убаюкивать:

-  О-о-оа...

Но Петька не засыпал, Я свирепо раскачиваю зыбку, так, что Петька в ней взлетает, как на качелях. И так же свирепо пою:

                                             Ой, ду-ду, ду-ду, ду-ду...

                                             Потерял пастух дуду,

                                             Дуду длинную,

                                             Трехаршинную...

Но песней своей я только перепугал Петьку: он вдруг, как под но­жом, заверещал.

-  Что  ты как  его? - строго  заметила  Фелицата. Того   гляди,   он из зыбки вылетит.

И, взяв сына из зыбки, стала кормить его грудью. Я незаметно убе­жал на улицу.

Но и эти дни оборвались, как бусы. Сестра часто стала приходить от свекрови в слезах.

А осенью,  теплым  ненастным  утром,  она  увела меня  в  приют.

 

В  приюте

Деревянное одноэтажное здание приюта, окрашенное в коричневый цвет, показалось мне мрачным. Фасадная часть выходила на площадь и смотрела четырьмя окнами в размятую глину. Сбоку, в саду, тоскли­во стояли старые липы. Их голые ветви неподвижно поникли и свисали на маленькую веранду, усыпанную опавшими желтыми листьями. На одной из лип висела клетка с раскрытыми на концах западнями. В ней перескакивала по жердочкам зеленая белощекая синица, она проте­стующе трещала и билась в клетке.

Сестра ввела меня в обширную комнату, заставленную длинными столами в два ряда, а сама куда-то ушла. Меня сразу окружила густая пестрая толпа ребят. Они смотрели на меня с любопытством, как на странную, невиданную вещь. Ребята были одеты одинаково: все в синих тиковых штанах, в красных рубахах и с белыми холщовыми нагруд­никами, подвязанными сзади лямками. Некоторым мальчикам одежда не по росту - штаны до колен, а рубахи большие, висят на плечах крупными складками. Девочки - в синих сарафанах и белых холщовых рубашках.

Меня оглушил гул сотни ребячьих голосов. Я пугливо прижался к стене. В комнату вошла высокая смуглая женщина. Ребята нестройным хором пропели:

-  Здравствуйте, Александра Леонтьевна!

Она подошла ко мне, внимательно осмотрела, даже заглянула в рот. Так рассматривают на базаре лошадей, когда покупают. Потом подошла старая, с добродушным, мягким лицом Агафья и увела меня в маленькую комнату со множеством полок на стене. Здесь она поры­лась на полках и достала штаны с рубашкой.

-  Давай, милый, сам раздевайся. Чей ты? Я сказал.

-  Знаю. Хороший мужик был у тебя отец. И мать я твою хорошо знаю.

Потом она свернула мою домашнюю одежду, сунула ее в угол, а меня втолкнула в толпу ребят.

Тщедушный мальчишка дернул меня за плечо и, по-хозяйски осмот­рев с ног до головы, спросил:

-  Чей ты? Я сказал.

-  А как тебя зовут?

-  Алешка.

-  Ты новенький. Тебя объезжать надо.

Я   не   знал,   что  значит  «объезжать».  Я  думал,   что   он    предлагает играть в лошадки. Но мальчишка неожиданно вскочил мне на спину и, пришпорив босыми ногами, крикнул:

- Ну, ну, кляча водовозная!

Я оказался проворней мальчишки - ловко сбросил с себя наезд­ника.

Тот упал, ударился головой о ножку стола и заревел. Его большой рот скривился, нос расплылся по сухому смуглому лицу, а в углах, за бугорками ноздрей, образовались желтые пятна, точно водянистые нарывы.                                     

Я испугался, отскочил и встал, воинственно сжав кулаки. Но нападе­ния не было.

Ребята отхлынули от меня и любопытно рассматривали.

«Наездник» громко ревел, утирая глаза кулаками, и направился в соседнюю комнату.

Немного погодя он вышел в сопровождении Александры Леонтьев­ны и, всхлипывая, указал на меня.

-  Ты   это   что?   Первый   день -  и   уже   драться? - строго   сказала она.

Я молчал. Но курносый румяный мальчик, круглый, как обрубок, деловито подошел к Александре Леонтьевне и, смотря на нее ясными синими глазами, серьезно сообщил:

-  Мишка   сам   наскочил.   Он   его   объезжать   стал,   как  новенькую лошадь.

Я долго не мог уснуть в первую ночь.

Мы лежали на войлоках, разостланных прямо на полу. Под головами вздымались узкие мешки, набитые сеном. Сверху было накинуто боль­шое, общее одеяло.

Утром мы побежали в обширную кухню, где стоял умывальник. У печи висело широкое длинное полотенце. Ребята выхватывали поло­тенце друг у друга, и оно скоро стало таким мокрым, что приходилось вытирать лицо своей рубахой. Потом всех выстроили на молитву.

После молитвы ребята шумно побежали в соседнюю комнату. Там стоял большой ларь с кусками ржаного хлеба. У ларя началась давка: каждому хотелось получить кусок побольше.

В этот первый день я остался без завтрака. Александра Леонтьевна сердито посмотрела на меня и сказала:

-  Драться умеешь, а кусок хлеба для себя не сумел взять. Нянек для вас у меня нет.

Она отошла от меня, а я завистливо смотрел, как ребята, разбежав­шись по углам, с жадностью ели хлеб.

После завтрака снова началась молитва. Нас усадили за большие парты. С краю сел Киря и скомандовал:

-  «Отче наш»!

Чинно вытянувшись и положив руки на парты, мы нараспев читали молитву.

На стуле сидела надзирательница Александра Петровна - древняя прямая старуха - и вязала чулок. Она изредка смотрела на нас непод­вижными, как оловянные пуговицы, глазами и качала головой, прикры­той атласной наколкой.

-  Не  дай  нам  днесь, а  даждь  нам днесь, - поправляла  она  потух­шим  голосом.

В двенадцать часов в столовой зазвякали железные чашки и дере­вянные ложки.

Наконец раздался окрик:

-  На молитву!

Мы пели молитвы, а сами думали о щах и каше. Торопливо закон­чив, ребята с грохотом встали из-за парт и побежали в столовую.

Маша - красная толстогубая кухарка - разливала по чашкам суп. Чашки двигались как по конвейеру.

Были и добавочные порции. Но здесь конвейер нарушался. Ребята ловко пускали чашки по столу, к миске. Крутясь, как волчки, они сколь­зили по крашеному столу. Иной раз от неловкого движения чашка ле­тела вбок. Тогда суп выливался на колени, поднимался крик, шум. Маша выводила за руку виновника и, награждая увесистыми шлепками в спину, ставила в угол.

Обед кончился снова молитвой:

-  Благодарим тя, господи, яко насытил еси нас...

А потом мы разошлись по классам и снова сели за парты. Так началась моя жизнь в приюте.

 

Ферапонт

Каждое утро на приютский двор приезжал возчик Ферапонт, рыжий кривоногий мужик. Он привозил мешки с картошкой, крупой, а иногда ляжку синего мяса.

Однажды Маша,   принимая  от  Ферапонта  мясо,   заметила:

-  Что же это ты, Ферапонтушка, мясо-то как отвозил? Точно ты его не в телеге вез, а по грязи волочил?

-  А уж такого, Марьюшка, бог дал. Что дают, то и везу. Улучив минутку, когда Ферапонт был один, я спросил его.

-  А от кого ты... мясо привозишь? Ферапонт небольно теребнул меня за волосы:

-  От Ваньки Куликова я мясо вожу. Знаешь Ваньку - хромого мяс­ника, - с   костылем   он   ходит, ноги  у   него   нету,    а   на   конях    верхом гоняет - что тебе надо!

Улыбаясь весноватым лицом, обросшим жесткой рыжей шерстью, Ферапонт добавил:

- Что   ты   понимаешь?   Мал,   значит,   ты   еще,   глупый...   Понюхать хошь?

Ферапонт достал берестяную табакерку, щелкнул по ней пальцем и, положив на горбатый ноготь кучку зеленоватой пыли, поднес к правой ноздре. Глаза его сладко зажмурились. Он жадно и шумно вдохнул табак. То же он проделал и с левой ноздрей.

Я попятился, а Ферапонт, улыбаясь, спросил:

-  Не хочешь? А то на...

-  А ты зачем нюхаешь? - спросил я.

-  Зачем? Для глаз. Зреньем я слаб.

Я вспомнил дядю Федю. Он очень часто курил, и я его спросил однажды:

-  Ты, дядя Федя, почему куришь?

-  От кашлю.

-  А отчего кашляешь?

-  От табаку.

Я заметил, что и Александра Петровна тоже нюхает табак. Раз она отошла в угол и быстро сунула в ноздри по щепотке такого же табаку, как у Ферапонта, и потом аппетитно крякнула, точно выпила ядреного квасу.

Мне думалось, что нюхать - очень вкусно. И вот однажды, увидев во дворе Ферапонта, я подбежал к нему и смело сказал:

-  Давай, понюхаем!

Тот удивленно посмотрел на меня.

-  Эх ты, богова человечинка! - озорновато улыбаясь, сказал он и залез рукой глубоко в карман штанов. - Ну, на, коли охота.

Он раскрыл табакерку и, все так же улыбаясь, предупредил:

-  Погоди, ты не умеешь. Посмотри, как я...

Ферапонт засучил рукав рубахи и насыпал на руку, выше кисти, полоску табаку. Потом, прищурив один глаз, провел носом по зелено­ватой пыли, вдыхая в себя. Глаза его налились слезами, он вытер их кулаком, а потом насыпал табаку на мою руку.

-  Ну, валяй.

Я боязливо поднес к носу руку и вдохнул.

В носу у меня защекотало. Я учащенно зачихал, чувствуя, что лицо мое вздулось, а глаза залило слезами. Ферапонта я видел, как сквозь стеклянную пленку.

Он сидел на приступке крыльца, широко расставив ноги, и беззвучно хохотал, приговаривая:

-  Хорошо?  Эх ты,  шкет!  Привыкай!   Под   старость - кусок   хлеба будет.

После этого я не мог без страха смотреть, как нюхает табак Алек­сандра Петровна.

Нередко в приют приходил поп - отец Александр - в люстриновой рясе. И Александра Леонтьевна и Александра Петровна любезно улыбались ему при встрече. Он торопливо крестил их, совал свою руку, подернутую золотистым волосом, они целовали ее. Потом, так же улы­баясь, они шли за ним по комнатам.

От попа пахло духами. Гладко причесанные волосы длинными пря­дями спускались на спину. Рыжеватая борода узкой лопатой лежала на груди и прикрывала цепочку с большим серебряным крестом.

Нас загоняли в просторную комнату. В углу выстраивался хор, вхо­дил поп, и мы пели:

-  Преблагий  господи, ниспошли нам благодать духа твоего...

Поп широко крестился. Ряса его шелестела, широкие раструбистые рукава шумно болтались.

Раз после молитвы поп сел на стол, а мы разместились кучей на полу. Он погладил бороду и проговорил:

-  Ну-с, ребята, побеседуем.

Мы примолкли. Поп долго и пространно объяснял нам, что бог есть дух святой, что он все знает, что мы думаем, и все видит, что мы делаем.

Я слушал и удивлялся: рассказ попа похож был на волшебные сказки дяди Феди. Только поп рассказывал не про чертей с рогами и хвостами, а про ангелов, бога и дьявола.

Но дьявол попа не такой, как черти дяди Феди. Он злой и борется с богом. А бог мне представлялся необыкновенным человеком с мяг­кой белой бородой, в широкой белой одежде. Он носится в каком-то пространстве без времени и кричит:

-  Да будет свет! - и становится светло.

-  Да будет солнце, луна и звезды! – и в небе загораются огни.

Смотрю на попа. У него большой рот, узенький, клином, лоб и ма­ленькие серые глаза. Рассказывая о боге, он сует бороду в рот, точно хочет обгрызть ее, рот его широко раскрыт. В нем видны кривые обломки гнилых зубов.

В другой раз поп принес нам большую картину. На картине человек с бородой, в белой одежде, сидит на горе и что-то рассказывает со­бравшимся людям.

Поп пояснил нам:

-  Христос  говорит:   «Блажени  алчущие  и   жаждущие  правды,  ибо они насытятся».

Я вспомнил отца. Раз он пришел в праздник из церкви, от обедни. И пока мать приготовляла чай, он ходил по комнате и пел:

-  Блажени алчущие и жаждущие правды, ибо тии насытятся.

И вдруг отец задумался, будто что-то припоминая, остановился v окна и как-то грустно усмехнулся:

- Насытятся?.. Нет, не насытятся. Правды-то нету, да и не бы­ло ее.

Я  рассеянно   слушаю   попа.   Почему-то  так  близко   встают   в   памяти отец,   Малышка, который обжегся заварихой, и решил за это не молить­ся богу.

Поп спрятал  картину и стал  проверять,  умеем ли  мы  молиться.

- Ну-ка, ты, мальчик, подойди сюда, - показал он пальцем на Федьку Колесникова, сидевшего рядом со мной.

Мигая маленькими черными глазами, Колесников стоял, переступая с ноги на ногу, и молчал.

- Ну-ка, прочти мне «Богородицу». Не знаешь? А молиться ты умеешь? Ну-ка, покажи, как ты молишься?..

Федька торопливо замахал рукой, порывисто тряхнул круглой чер­ной головой.

- Вот как! - укоризненно заметил поп. - Да разве так молятся? Ты что - католик или кержак?

Поп встал.

-  Креститесь! - приказал он. Сотня рук замелькала перед глазами.

-  Ну-ка, крестись! - неожиданно обратился ко мне поп. Я перекрестился.

-  Вот как!.. Чей ты? Я сказал.

-  Это  Петрушки,   что  плотинным    был?    Знаю...    Он   что - кержак был?

Я молчал. Мне было больно, что поп так обидно отозвался о моем отце. Его никто не звал так. Его все звали Петр Федорович. И я мол­чал.

-  Ну-ка, прочитай «Отче наш»! - приказал поп.

Я знал эту молитву назубок, но решил, что читать не буду. На меня скверно пахнуло изо рта попа. Я отвернулся и молча стоял за партой, а поп, прищурив маленькие глазки, сердито спросил:

-  И молитвы не знаешь? Экий ты басурман!

Он повернул меня, ткнул в спину и толкнул к ребятам. Урок кончился также молитвой.

Потом приютское  начальство вместе с попом   обедало. В столовой накрыли на длинный  стол  белую скатерть.  Принесли  вкусно  пахнущие кушанья.  На  столе  появилась  черная  бутылка.  Отец Александр  благословил трапезу, потом налил в стакан зеленоватого вина и выпил. Ребят на это время разогнали. Маленьких отправили на кухню мыть, а ребята постарше стали ткать тесьму.

 

Чечет

Из всех ребят я больше всего подружился с Кирей.

Киря был «здешний» - у него не было родных, и он жил безвыход­но в приюте. Единственным развлечением для него были птички.

У Кири была зеленая клетка, в которой сидел розовогрудый чечет. Каждый день Киря приносил его из сада, пересаживал в другую клетку, а старую старательно очищал палочкой.

-  Вот люблю чечетов, - говорил  он, любуясь  птичкой, - он только чичикает,  а я люблю.  За грудь   его   люблю:    как   атласная,   розовая. И щеглов люблю - тоже аккуратные пичужки. А жуланов не люблю - хоть и красивые, а неуклюжие, толстоносые. Синицу тоже не люблю - дерзкая птица.

-  А ему ведь, наверное, охота полетать? - сказал  я Кире, смотря на чечета, который спокойно сидел в клетке.

Он посмотрел на меня и, подумав, проговорил:

-  А по-моему, теперь зима, так ему лучше в клетке. Там он ночует где-нибудь, в холоде, а у меня - в тепле, и он любит меня... Смотри!

Киря просунул в клетку руку с пригоршней семян. Чечет сел Кире на палец, взял круглое конопляное семечко, перепорхнул на палочку и ловко вышелушил его тонким клювом.

Унося клетку обратно в сад, Киря сказал:

-  Я ведь его выпущу, как будет тепло.

И Киря рассказал мне, как он выпустил раз на волю щегла.

-  Щегол у меня жил два года. Поймал я его осенью, зиму продер­жал, а кормил всегда репейным семенем. Щеглы любят репейное семя. А потом весной выпустил его. Сел он вон туда, на улицу, и так залился! Запел! Я заревел от радости. Уж шибко он пел хорошо! Обрадовался, видно, что я его выпустил. И я обрадовался,   что   щегла   выпустил   на волю. Потом, осенью, снег уже выпал, смотрю, а он прилетел, сел на раму и заглядывает в комнату, просится, чтоб его впустили.

-  А может быть, не этот? - усомнился я.

-  Нет, он, тот самый, приметный  он был: на правой лапке у него на одном пальце коготочка не было, а левая лапка немного кривая. Я вынес садок, насторожил  западню,  а в середине - у садилки - тоже дверку открыл... Он полетал,  полетал   и - в  клетку...   Вынесу  его   на   улицу, открою клетку, он улетит и  опять прилетит. Верно, есть-то  захочет - и прилетит... Что, не веришь? Правда. Две зимы жил, а потом  улетел весной и больше не бывал. А пел! Ох, важно пел!..                           

Не нравился мне Мишка Чуднов. Ребята звали его «Сукой». Он всегда держался в стороне, никогда не смотрел прямо, а всегда испод­лобья. Возле его тонкого птичьего носа залегли глубокие складки, а острые черные глаза зло поблескивали. Он дрался со всеми ребятами.

Не любил я также Сергея - тонкого, белого, чистенького мальчика, сына  Александры Леонтьевны. Он  всегда  был  одет в  серую  суконную курточку,   на  его  шее  был  накрахмаленный   воротничок,   а   на  руках - манжеты. Светло-русые пушистые волосы его были подстрижены, как у большого, «под польку». Мне казалось, что и жизнь у этого мальчика такая же светлая, выхоленная, ласково причесанная.

Он   всегда  старался  показать  свое  превосходство  перед  ребятами.

Однажды мы рассматривали Кирино имуще

Бесплатный хостинг uCoz