… class="AAB">Недалеко, на подернутой тонким ледком полынье, лежала палочка. Я наклонился, чтобы ее достать, но она была далеко. Я лег на брюхо и пополз, но достать все-таки не мог. Пододвинулся ближе, встал, на четвереньки и, навалившись одной рукой на тонкий лед, потянулся дру­гой к палочке.

Палка крепко вмерзла. Я не мог ее оторвать. Увлеченный работой, я забыл, что у меня под рукой очень тонкий лед, потянулся ближе к палке. И вот лед под рукой треснул, проломился, я вскрикнул и нырнул в воду. Ногами уцепился за толстый лед-забережник. Чувствую, тело мое обожгло ледяной водой. Я уходил под лед.

Вдруг, слышу, кто-то меня потянул за ногу. С трудом вылез, вскочил на ноги. Передо мной стояла незнакомая женщина с ведрами на коро­мысле.

- Куда   тебя   черти-то   понесли? - сердито   кричала   она. - Закоченел, поди... Чей ты? Беги скорей домой!

Я стремглав бросился домой. Одежда на мне быстро заледенела, стала жесткой, хрустящей. Волосы застыли. Прохожие провожали меня любопытными взглядами.

Когда я прибежал домой, Катя удивленно всплеснула руками и крик­нула:

-  Да   не   Олешка   ли!   Да   не   варнак  ли!   Утонул?!   А    кадка   где? Утопил?

-  На реке осталась... - сдерживая слезы, сказал я.

-  Залезай  скорей   на  печку,   что  ли... - стаскивая  с  меня   мокрую рубашку,   говорила   Катя.

- Кататься,   поди, по  льду   понесло?   Экий   ты человечек!..

Я залез на печь, а Катя поспешно оделась и убежала на реку за кадушкой. Вернулась добродушно-веселой. Таская воду из кадки в избу, она беззлобно ворчала:

-  Постукал  палочкой...  Вот тебе   наука...   Вот   еще   захвораешь   и умрешь. Тогда будешь знать...

Я отогревался, тело мое горело, и мне было жарко на печи. Вспоми­ная, как я нырнул в воду, я громко расхохотался. Катя, приподняв брови, искоса посмотрела на меня:

-  А он еще ржет... Смешно!

В другой  раз,  посылая меня  за водой,  она строго наказала:

-  Смотри, скорее у меня! А если опять выкупаешься, и домой не пущу. И есть тебе не дам, пока воды не привезешь.

Я с вожделением посмотрел на испеченную на шестке лепешку и поспешно направился на речку. Торопливо начерпал в кадку воды. На реке по-прежнему катались ребята. Ко мне подъехал на коньках Попка Думнов.

-  Олешка, айда кататься!

-  У меня коньков нету.

-  На,  я тебе дам... Я накатался.

Попка сбросил коньки и помог мне привязать их к моим валенкам. Я ни разу еще не катался и стоял на коньках, точно на лезвиях ножей. А когда покатился, сразу упал, стукнувшись затылком об лед. Из глаз побежали слезы.

Разумеется, о кадушке с водой и о лепешках позабыл. Уехал на середину реки. Я не слыхал, как меня звала Катя. Только случайно взглянув на берег, я обнаружил, что кадка с санками исчезла. Попки на берегу не было: он убежал домой.

И я, чуть не плача, побежал домой, но во двор сразу не вошел, а заглянул в подворотню: под навесом стояли санки с кадушкой, а Катя носила в избу воду.

Она меня встретила молча.

Я разделся и залез на печь. Печка   уже   протопилась,   лепешек   не было видно, и самовар спокойно стоял в углу. Катя, должно быть, уже напилась чаю. В комнате тихо. Катя молчит. Меня это молчание угне­тает. Лучше, если бы она меня отругала.

Я выглянул через отверстие у трубы: она, сердито сжав губы, кро­шила картошку.

- Что примолк, молодец? - наконец заговорила Катя.

- Видно, знает кошка, чье мясо съела?

Я промолчал;

- Не дам я тебе есть... Покатался на коньках, значит, сыт.

Я   боялся,   что  она   пожалуется   Павлу,   но   она   ничего   не   сказала ему.

Каждое утро Катя подолгу сидела в одной рубахе на смятой кро­вати и, свесив одну ногу, курила. Волосы ее, сбитые на один бок, гус­той прядью прикрывали обнаженное круглое плечо. Сидела она мол­ча. Иной раз крикнет:

-  Олеха, посмотри-ка квашонку! Выкисла ли?

Я залезал на печь и заглядывал в маленькую деревянную кадушку. Я уже умел определять, выкисла квашня или нет.

-  Выкисла уж! Осела, - сообщал я.

Замесив квашню, она торопливо повязывала всклокоченную голову зеленым полушалком, надевала на одну руку ватную кофту, захватив с собой табак и длинный камышовый мундштук, поспешно уходила к соседям - посидеть.

Печь протапливалась, квашня на печи, туго завязанная большой холщовой тряпкой, вздувалась. Я бежал искать сноху. Положив ногу на ногу, она разговаривала с соседкой, покуривая крученку из длинного мундштука.

-  Катя, печка-то протопилась, - говорил я.

-  Ой, батюшки, я и забыла!

Она всплескивала руками, соскакивала с места,   но на   пороге   все-таки еще останавливалась, чтобы докончить разговор. В другой раз я влип рукой в тесто на печи и закричал:

-  Катя, квашня-то уплыла!

Она  торопливо   завозилась   на   кровати и   заворчала   полушепотом:

-  Будь ты проклят!

Началась торопливая работа. Я побежал во двор за дровами, а она, собрав тесто с кирпичей, положила его обратно в квашню и принялась месить.

Я заметил ей, что на кирпичах вчера лежали портянки. Она, тороп­ливо взбучивая тесто, грозно мне крикнула:

- С погани не треснешь!

Я думал: «Как человек меняется!» В первые дни она была сдержан­но ласкова, иногда шутила, и я тянулся к ней. Но ласкать она, очевидно, не умела. Потеребит меня за волосы и оттолкнет. А теперь, видя ее такой сердитой, я боялся и говорить.

Жизнь тихо меркла, как меркнет серый день.

Павел приходил с работы молчаливый, всегда чем-то недовольный и нервный. С Екатериной у него начинались ссоры. Иногда она рылась в своих сундуках, доставала платья. Печально рассматривала их, выти­рая слезы, свертывала и куда-то уносила. После этого в доме появлялся каравай белого хлеба.

Отношение Екатерины ко мне и Леньке натянулось, как струна. Особенно ко мне. Ленька с утра уходил работать к сапожнику и часто приходил оттуда сытый. А я, сидя за столом, чувствовал, что каждый кусок, отправляемый мною в рот, сопровождается сердитыми взгляда­ми брата и снохи. Но я не обижался, - я знал, почему это.

Я видел, что Павел изнемогает в работе. Днем он на заводе, а ве­чером спускается вниз, в подвал, где у него стоит верстак со множест­вом стамесок, долот. До глухой ночи он там строгает, а Екатерина сидит на куче смолисто-пахучих стружек, штопает чулки или что-ни­будь зашивает, накладывая огромные заплаты. А я тоже сижу возле, строгаю, мастерю клетки для птиц.

Иной раз Павел, смотря на жену, говорил:

-  Ступай, Катюха, спи.

Но та, качая головой, говорила:

-  Ну что, я спать буду, а ты тут...

Она смолкала и погружалась в работу. Стружки под ней хрустели. Но иногда глаза ее слипались. Уткнув голову в стружки, согнувшись, она засыпала.

Часто Павел пел за работой. У него был сочный тенор, но любил он петь басом. И пел больше песню:

                  Меж высоких  хлебов затерялося

                                   Небогатое наше село...

Я очень любил эту песню. И особенно нравилось мне, когда он пел:

                                    Горе горькое по свету шлялося                         

И на нас  невзначай набрело.

Передо мной ясно встает образ стрелка. Мне жаль до боли стрел­ка, закопанного в могилу, на которую спустилась птичка и, чирикнув, улетела в кусты.

Павел и Екатерина тоже, должно быть, были под впечатлением этой песни. В обширном помещении подвала наступала тишина. Павел скло­нялся над чисто выстроганными досками, что-то на них чертил, раз­мечал. Маленькая керосиновая лампа скупо освещала черный потолок и дощатые стены. Где-то, попискивая, скреблась мышь. С улицы смотрели крохотные черные окна.

Вечерами я часто уходил к дяде Феде. Он жил через два дома от нас в узенькой высокой избе на два окна. Дядя, должно быть, когда-то замыслил построить двухэтажный дом, но не смог даже прорубить окно вверху, так и остался жить внизу.

Дядя слыл по городу лучшим мастером-шорником, но пил он запоем. Когда после двухнедельного пьяного разгула он протрезвлялся, то креп­ко прирастал к сидухе-дуплянке, обтянутой кожей, шил день и ночь хо­муты, седелки, шлеи.

Он был искусный сказочник, и сказки его были одна другой инте­ресней.

В просторную заднюю комнату с низким потолком, где он обычно работал, сидя у верстака, заваленного шильями, ножами, каждый ве­чер приходил кто-нибудь из соседей. Чаще других приходил сосед Федор Иванович Зыков, доменный рабочий, по прозвищу Мара. В нагольном рваном тулупе, в валенках, в старой, истертой бобровой шапке, он, не раздеваясь, садился в темный угол на пол. Тетка Аксинья - жена дяди Феди, сухолицая женщина - подсаживалась с починкой. В углу тихонько играла в куклы Ольга - дочь дяди Феди, бойкая, черная, как цыганка, девочка. Сын дяди - восьмилетний тол­стый мальчик с губастым, изрытым оспой лицом - сидел у верстака, сложив ноги калачиком.

Жарко топится железная печка. В избе полумрак. Пахнет кожей. За окном подвывает вьюга, пошевеливая ставнями, отчего они тихонь­ко поскрипывают на петлях, будто кто-то, играючи, то прикрывает их, то снова открывает. А иногда зимняя метелица настойчиво дергает за ставни, стучит, точно плачет, а потом, дико воя, уносится на пустырь, в непроглядную мглу ночи.

В руках дяди мелькает острое шило, и ловко вонзается щетинка в кожу. Руки равномерно взмахивают. Веревочка шуршит.

Черный, широкобородый, с быстрыми глазами, дядя Федя заго­рался, когда рассказывал.

- Так вот, Нетужилка подрядился в работники к попу. Не за деньги - условность они такую заключили, - начинает рассказ дядя, весело поблескивая бойкими черными глазами: - поп должен Нетужилку поить, кормить, одевать, обувать, а если рассердится поп, Нетужилка, значит, вырезает у попа из спины ремень, из ляжки - пряжку, а ежели Нетужилка рассердится, то поп вырезает у Нетужилки.

Утром Нетужилка завтракать встает. Попадья хлопочет, щей ему несет, каши, крынку молока. Нетужилка съел.

«Разве сразу пообедать?» - Нетужилка говорит.

Поп косится, бороду теребит, но сердиться нельзя.

«Что же, матушка, давай. Уж заодним покушает работник, и за дело», - говорит он попадье.

Нетужилка чашку щей еще съел, каши полгоршка скушал. Бороду погладил, квасу выпил жбан, крякнул и сказал:

«Заодним уж, матушка, и паужинать давай. Время зря потом те­рять не стоит. Сразу, под запал».

«Господи Исусе!» - думает попадья. Вылила остатки щей, хлеба пол­ковриги сунула на стол.

Нетужилка съел и говорит опять:

«После   паужины   и   ужин   недалече, - давай,   уж   подавай,   родная».

Поп сидит в кути, надулся, смотрит, как жена вынула горшок с лап­шой из печки. А лапша-то со свининой, жирная: вечером зарезал Не­тужилка борова, - тот с жиру разучился уже ходить. У попа в носу свербит, пахнет вкусно, слюни потекли. Нетужилка полгоршка лапшички спрятал.

Выпил молочка, вылез, богу помолился, шлепнул по брюху себя и говорит:

«Господь напитал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел. После хлеба, после соли отдохнуть не грех...» - и на полати.

Перед вечером Нетужилка соскакивает с полатей и кричит:

«Поп, давай работы!»

Мы хохочем, ошеломленные концом сказки, а дядя Федя уже даль­ше рассказывает о том, как Нетужилка едет на старую, заброшенную мельницу, где поселились черти.

Передо мной встает Нетужилка - смышленый, проворный, ловкий парень. Он верно предугадывает все, что с ним должно случиться. Сильный, никого не боится, ловко обманывает чертей, выгоняет их из пекла, заставляет работать, плясать.

Я засиживался у дяди до позднего вечера, уходил только тогда, когда дядя устало поднимался со своей сидухи и, расправляя устав­шие руки, говорил:

-  Ну, будет, ребята. У меня говорилка устала... Завтра...

Я уходил от дяди веселый и хохотал почти вслух, вспоминая исто­рию, как Нетужилка вез с мельницы муку на чертях, а поп на кобыле загораживал им путь крестом.

 

Дармоед

Голод крепчал. Я часто слыхал, как Павел сердито говорил:

-  Эх,  жизнь   проклятая!   Катюха,   хлеб-от...   а?   Ржанина - два   руб­ля, а мне - все еще цена сорок копеек в день.

Екатерина молча  вздыхала,  а  я  затихал  на  печке.

Однажды Павел пришел радостный и сообщил:

- Катюха, беги  скорей  в  волость. Там хлеб дают на  голодающих.

Екатерина наскоро оделась и ушла. Пришла она часа через три измученная и положила на стол тяжелую ковригу ржаного хлеба.

- Думаешь, даром? Даром-то за амбаром. Заняла денег-то. Вот тут на полтора рубля.

Павел отрезал хлеба, сунул ломоть мне. На зубах у  меня что-то хрустнуло, точно я в рот положил горсть песку. Но мне казалось, что я сроду не ел такого вкусного хлеба. А Павел, доедая свой ломоть, со злобной усмешкой сказал:

- И тут наживают деньги. Земля! Одна земля, а не хлеб. Эх, гады!

Заговорили о холере. Каждый день приносил все новое. Жители с раннего вечера наглухо закрывали ставни окон.

Рассказывали, что на Гальянке, в заречной части селения, ночами жители вооружались, кто чем мог, и ходили по улицам - искали холеру. Однажды убили женщину в белом платье, стащили ее на окраину селе­ния и бросили в Сидоров лог.

По утрам, проводив Павла на работу, Екатерина вставала и молча ходила по комнатам. Она словно что-то искала. Обычно утром она кипятила маленький тяжелый самовар, и мы садились пить чай. Но те­перь самовар стоял нетронутым в углу, прикрытый кисейным пологом.

Потолкавшись дома, Екатерина уходила к соседям, а я залезал на печку и делал скрипки. Натягивал на дощечку струны из ниток, во дво­ре выдергивал прут из метелки и делал смычок. Потом подставлял в угол табуретку, доставал с божницы восковую свечку и натирал вос­ком струны и смычок. Иной раз нас с Ленькой приходила навестить сестра. Она совала нам тайком кусок хлеба. Я уходил куда-нибудь в угол и торопливо жевал его.

Я не обижался на Екатерину, что она меня не кормит: я знал, что она и сама голодная.

Вот сегодня утром Павел тихо спросил:

-  Катюха, есть чего поисть-то? Она так-же тихо отозвалась:

-  Нету. Горсти две-три муки есть, ржаной.

-  Давай, хоть завариху сделай.

Екатерина вскипятила самовар и заварила в чашке муку. Вышел жидкий клейстер, какой я часто потом разводил в деревянной ложке, когда клеил змейки.

Екатерина вывалила завариху на сковородку и намазала конопля­ным маслом. Павел жадно принялся есть. Он морщился, громко сопел носом и ел, обжигаясь. Вдруг он как-то беспокойно заерзал на сту­ле, замотал головой и тяжело застонал:

-  Э-э-э!..

Торопливо сунул пальцы под язык, точно ему попал туда раскален­ный камень, и, вытащив бурый комок заварихи, шлепнул его со всего размаху в сковородку, выругался и вылез из-за стола. А потом поко­сился на божницу и сердито добавил:

-  К черту! И молиться не буду.

Я фыркнул на печи, а Павел, погрозив мне кулаком, крикнул:

-  Ты, дармоед, там не фыркай! - и шумно хлопнул дверью.

Я почувствовал, как слово «дармоед» тяжелым гнетом навалилось на меня. Я собрался в тот же день и ушел к сестре.

Сестра жила в маленькой кособокой избушке, рядом с небольшой, но крепкой избой свекра, на широкой улице, поросшей травой. Я не пожаловался сестре, но она, должно быть, поняла, почему я пришел.

Сестра хлопотала в кухне. Пахло свежеиспеченным хлебом. В зыбке лежал годовалый Петька. Я сел возле зыбки и стал его качать.

В избу вошла свекровь сестры. Я ее видел и прежде. Маленькая, с густой сеткой морщин на сухом тонконосом лице, она, казалось, не умела улыбаться. Войдя в комнату, она перекрестилась, деловито об­вела ее хозяйским взглядом, потом вопросительно посмотрела на меня и особенно на кусок ржаного хлеба в моей руке.

-  Рано прибежал. Что, тебя дома-то не кормят, видно? - спросила она сухим, надтреснутым голосом.

Я промолчал. Свекровь подсела ко мне на лавку.

-  Взять бы тебя в няньки, да кормить надо. А хлеба-то нонче, ишь как! Аржаного - и того скоро-то не добудешь.

Вечером пришел Матвей Кузьмич с работы. От него пахло мазу­том. В полумраке странно белели его зубы и белки глаз. Они точно освещали замусоренное заводской пылью сухощавое лицо. Улыбаясь, он спросил меня:

-  Ну, как дела-то, Олеха?

-  Помаленьку, - сказал я.

-  Ну, вот, то и есть... К нам пришел?

-  Пришел.

-  Ну, вот, то и есть... Погости.

Он долго полоскался у рукомойника, фыркал, а умывшись, подо­шел к зыбке, любовно заглянул в нее и ласково проговорил:

-  Ну-ка, чего у меня сын делает?

У него был нетвердый, вздрагивающий голос.

За чаем сестра рассказала обо мне.

Матвей Кузьмич подумал и решительно проговорил:

-  Ну, и ладно! Наплевать на них! У нас поживет пусть. Как-нибудь протащим...

В этот вечер я лежал на печи у сестры. Было тепло, я забыл голод и жадно слушал, как сестра, качая зыбку, укладывала Петьку спать.

Мне вспомнилась мать и ее колыбельные песни. Я закрываю глаза, и мне чудится, что это она поет, и я уношусь куда-то на легких кры­льях.

                                                        У котика, у  кота

                                                        Колыбелька золота.

                                                        А у нашего Петеньки

                                                        Лучше была:

                                                        Новоточенная,

                                                        Позолоченная.

                                                        А кольчики-пробойчики-

                                                        Серебряные.

                                                        А шнурочки-веревочки -

                                                        Все шелковые.

                                                        Петя  соболем одет,

                                                        И куница - в головах.

                                                        Спит мой Петенька,

                                                        Не будите его.

                                                        Сон ходит по сеням,

                                                        Дрема - по терему.

                                                        Они ищут, поищут

                                                        Петеньку.

                                                        Только где его найдут,

                                                        Там и спать укладут,

                                                        Лежит Петя в терему,

                                                        В шитом браном пологу

                                                        И за занавесью.

Мне хочется плакать. Но слезы у меня точно застряли в горле.

С тех пор, как я поселился у сестры, моя жизнь как будто стала светлей. Точно в серый, холодный день разорвались толстые пласты неприветливых облаков, и на меня взглянуло ласковое голубое небо. Я скоро подружился с соседними ребятами. Утром, я слышу, влетает в приоткрытое окно с улицы:

-  Олешка, выходи в шары-бабы играть.

Но мне некогда. Я качаю Петьку, а сестра хлопочет по дому. Однажды  я   никак  не  мог  укачать   Петьку.   Задрав вверх  ноги,   он беспрерывно что-то бормотал:

-  Аг-гу... г-г-г-у...

Я уже несколько раз принимался его убаюкивать:

-  О-о-оа...

Но Петька не засыпал, Я свирепо раскачиваю зыбку, так, что Петька в ней взлетает, как на качелях. И так же свирепо пою:

                                             Ой, ду-ду, ду-ду, ду-ду...

                                             Потерял пастух дуду,

                                             Дуду длинную,

                                             Трехаршинную...

Но песней своей я только перепугал Петьку: он вдруг, как под но­жом, заверещал.

-  Что  ты как  его? - строго  заметила  Фелицата. Того   гляди,   он из зыбки вылетит.

И, взяв сына из зыбки, стала кормить его грудью. Я незаметно убе­жал на улицу.

Но и эти дни оборвались, как бусы. Сестра часто стала приходить от свекрови в слезах.

А осенью,  теплым  ненастным  утром,  она  увела меня  в  приют.

 

В  приюте

Деревянное одноэтажное здание приюта, окрашенное в коричневый цвет, показалось мне мрачным. Фасадная часть выходила на площадь и смотрела четырьмя окнами в размятую глину. Сбоку, в саду, тоскли­во стояли старые липы. Их голые ветви неподвижно поникли и свисали на маленькую веранду, усыпанную опавшими желтыми листьями. На одной из лип висела клетка с раскрытыми на концах западнями. В ней перескакивала по жердочкам зеленая белощекая синица, она проте­стующе трещала и билась в клетке.

Сестра ввела меня в обширную комнату, заставленную длинными столами в два ряда, а сама куда-то ушла. Меня сразу окружила густая пестрая толпа ребят. Они смотрели на меня с любопытством, как на странную, невиданную вещь. Ребята были одеты одинаково: все в синих тиковых штанах, в красных рубахах и с белыми холщовыми нагруд­никами, подвязанными сзади лямками. Некоторым мальчикам одежда не по росту - штаны до колен, а рубахи большие, висят на плечах крупными складками. Девочки - в синих сарафанах и белых холщовых рубашках.

Меня оглушил гул сотни ребячьих голосов. Я пугливо прижался к стене. В комнату вошла высокая смуглая женщина. Ребята нестройным хором пропели:

-  Здравствуйте, Александра Леонтьевна!

Она подошла ко мне, внимательно осмотрела, даже заглянула в рот. Так рассматривают на базаре лошадей, когда покупают. Потом подошла старая, с добродушным, мягким лицом Агафья и увела меня в маленькую комнату со множеством полок на стене. Здесь она поры­лась на полках и достала штаны с рубашкой.

-  Давай, милый, сам раздевайся. Чей ты? Я сказал.

-  Знаю. Хороший мужик был у тебя отец. И мать я твою хорошо знаю.

Потом она свернула мою домашнюю одежду, сунула ее в угол, а меня втолкнула в толпу ребят.

Тщедушный мальчишка дернул меня за плечо и, по-хозяйски осмот­рев с ног до головы, спросил:

-  Чей ты? Я сказал.

-  А как тебя зовут?

-  Алешка.

-  Ты новенький. Тебя объезжать надо.

Я   не   знал,   что  значит  «объезжать».  Я  думал,   что   он    предлагает играть в лошадки. Но мальчишка неожиданно вскочил мне на спину и, пришпорив босыми ногами, крикнул:

- Ну, ну, кляча водовозная!

Я оказался проворней мальчишки - ловко сбросил с себя наезд­ника.

Тот упал, ударился головой о ножку стола и заревел. Его большой рот скривился, нос расплылся по сухому смуглому лицу, а в углах, за бугорками ноздрей, образовались желтые пятна, точно водянистые нарывы.                              

Я испугался, отскочил и встал, воинственно сжав кулаки. Но нападе­ния не было.

Ребята отхлынули от меня и любопытно рассматривали.

«Наездник» громко ревел, утирая глаза кулаками, и направился в соседнюю комнату.

Немного погодя он вышел в сопровождении Александры Леонтьев­ны и, всхлипывая, указал на меня.

-  Ты   это   что?   Первый   день -  и   уже   драться? - строго   сказала она.

Я молчал. Но курносый румяный мальчик, круглый, как обрубок, деловито подошел к Александре Леонтьевне и, смотря на нее ясными синими глазами, серьезно сообщил:

-  Мишка   сам   наскочил.   Он   его   объезжать   стал,   как  новенькую лошадь.

Я долго не мог уснуть в первую ночь.

<… Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz