…nbsp; И кататься не велят,
Ты в кроватке усни,Лучше в теплой полежи:Больно холодно,Больно ветрено.А на улочкеИз проулочкаБежит серенький коток,Познобил свой коготок,А шубка на нем позаиндевела,А брови, усыПозакуржавели.Котя в сеночках ревет,В избу просится.А бабушка пустила,Кота выстегалаОт метелки голиком:«Не ходи, кот, босиком,Ходи в валенках,В теплых варежках.А пойдешь как во двор,То иди в один притвор».А котик осердился,На печку ушел.Он на печку ушел,Кирпич тепленький нашел.Лежит котик на печи.На горячем кирпиче.А головку-то котенькаЛапкой обнял.А хвостиком котикПриокутался...Я никогда не мог дождаться окончания песни. Каждый раз новые, они лились из уст матери тихой струей, как неиссякаемый источник. Я слушал, закрыв глаза, и меня обнимала певучая дрема; она поднимала меня и, как на легких крыльях, уносила, сладко покачивая, куда-то далеко, в неведомый, чудесный мир... Я незаметно засыпал. А когда просыпался, вокруг все уже затихало. Чуть мерцала на стене маленькая керосиновая лампочка. Рядом со мной спала мать. Я чувствовал ее мягкую руку, слышал ее ровное дыхание.Из товарищей моих братьев мне больше всех нравился гармонный мастер Андрей Александрович. Мы его звали «гармонщик». Он часто к нам ходил и подолгу засиживался.Среднего роста, светло-русый, одет он был всегда чисто - в серые брюки и такой же пиджак. Мне нравилось его задумчивое лицо, мягкая улыбка, а в ясных, добрых глазах светилось что-то неудержимо притягивающее. Мне всегда хотелось подойти к нему и прижаться так же, как к матери или отцу.Однажды он принес мне маленькую гармошку-пятиладку. Затаив дыхание, я взял гармошку, глядя ему в лицо, а он, улыбнувшись, ласково сказал:- Ну-ка, я послушаю, как ты играешь...Играть я не стал, а бережно унес подарок к себе на полати. Смотря однажды на отца, я деловито предложил:- Павла бы отослать к гармонщику, а гармонщика взять к себе.- Значит, в дети? - спросил отец.- Экий ты! Настоящий Елыман! Значит, сменять на Малышку? А?- Ага.- А тебе не жаль будет Малышку?- Нет, - решительно заявил я. Гармонщик нежно притянул меня к себе.Иногда он целые вечера проводил со мной, рисуя карандашом картинки. Глубокая тишина наступала в это время... Я слежу за каждым движением его руки. На бумаге появляются фигуры лошадей, собак. Вот дом. Из трубы идет дым. Из ворот на дровнях выезжает мужик...Наше занятие неожиданно обрывает отец:- Елыман, отгадай загадку: из печурки две чурки выглядывают. Я поспешно бегу к умывальнику и сморкаюсь. Но, поглощенный работой друга, я скоро забываюсь - снова начинаю шмыгать носом. Тогда отец снова напоминает:- Под гору тихонько, в гору бегом. Что это, Елыман? Я, громко шмыгая, утираюсь ладошкой.- Опять отгадал, - добродушно смеется отец.Тихо смеется и гармонщик. Карандаш его вздрагивает. На бумаге уже высыпала орава ребят с клюшками. Они загоняют шар в лунку.Иногда гармонщик просиживал у нас до поздней ночи. Мать тоже подсаживалась к столу с шитьем. Я слезал с полатей, забивался в угол, за стол, и затихал. Я любил слушать, когда отец рассказывал о своей прежней жизни.- Нынче ребята играючи живут. Я вот с десяти лет в работу пошел. В наше время рабочие не просились в завод на работу, а сам барин прикажет своему приказчику: «Вот таких-то, по таким-то ревизским сказкам, выгоняй на работу...». Не спрашивали: молод ли, способен ли.И отец рассказывал, как он однажды обморозил ноги:- Мороз был - воробьи на лету падали. А нас, вот таких ребятишек, выгнали на заводскую плотину щепу собирать. На ногах-то у кого сапожнешки худые, у кого лаптишки, а на руках варежки плохонькие. С меня насилу сапожонки сдернули - пристыли они к подошвам, - а как сняли, так ноги-то, как баклушки... Если бы жизнь мою кто-нибудь описал, жуткая бы повесть была!Отец одну за другой развертывает картины прошлого.- А помнишь, отец, тебя в солдаты хотели отдать? - напоминает мать.- Да под красную шапку! За то, что я вместо двух запоров у плотины один запор открыл. Плотинным я в ту пору был. Горюшка немало приняли тогда мои отец и мать. Три дня в ногах валялся у барина. А барин строгий, злой был, как зверь... Дорого стоил мне этот запор! День на заводе работаю, а ночь - на барском дворе, на конюшне... И так целых полгода. Ладно, сдох о ту пору старый-то барин, а приехал молодой, да и воля как раз пришла.Слушая рассказы отца, я смотрю мысленно в прошлое. Оно точно близко возле меня, обнимает холодным дыханием. Мне становится холодно. Я жмусь к матери и слышу в ее груди ровные, тихие удары сердца.- А вот когда наводнение-то было! - говорит мать.Должно быть, этот случай был самой интересной страницей в жизни отца. Он закидывает темно-русые волосы назад, обнажая широкий лоб, и рассказывает:- В Верхнем Тагиле плотину прорвало. Послали гонца к нам - предупредить. Он, как пригнал лошадь, остановил возле конторы, она свалилась и сгибла - загнал. Ну, сейчас тревожные гудки. Собралось все население. Всех коней в ту пору как на войну мобилизовали. И вот я говорю: «Если хотите, чтобы все было в порядке, слушайте меня...» Все в один голос: «Слушаем все, все сделаем». Разделил я народ на три артели. Одну артель заставил тяжести на плотину возить, на мосты тоже, другую послал на береговые улицы - имущество у рабочих спасать, на гору вывозить, а третью - вниз по реке Тагилу, с лугов сено вывозить на высокие места...- И все спасли? - спрашивает гармонщик.- Работали крепко, все сделали.- А расскажи, отец, как ты по канату в воду спускался, когда мост укрепляли.- Ну, уж это ты рассказывай. Ты возле каната стояла, караулила. Мать поднимает на лоб очки и, улыбаясь, рассказывает:- Как спустился он, я взялась за канат и держусь... Ни жива ни мертва... А Худояров подошел с топором и говорит: «Вот взять, Федоровна, да по канату - топором, и пропал твой Петро Федорыч...» Я так на канат и упала. «Уж лучше и меня вместе с канатом разрубай!»- Я там на сваи петли накладывал. Вода через плотину шла, а мост-то ходуном ходил, - поясняет отец.- Отстояли...Часто беседы затягивались до поздней ночи.Иной раз отец, утомленный работой на заводе, шутливо говорил гармонщику:- Ну, милые гости, не пора ли вам спать?Гармонщик, конфузливо улыбаясь, уходил, но не обижался на отца. Мать упрекала:- Что ты, отец, так его?- Ничего, свой человек, не обидится.В конце зимы гармонщик слег в постель. А спустя три месяца, вечером за чаем, мать смахнула фартуком слезы и тихо молвила:- Отец, гармонщик-то помер.Отец, как поднес ко рту блюдце с чаем, так и замер, а мать дрожащим голосом продолжала:- Чуяла я, что он уйдет с водой, так и вышло. Уж больно он кашлял. Утром, когда я проснулся, передо мной сразу встал образ гармонщика. Мне казалось, что он родной, как Большак. Я чувствовал, что мать и отец тоже любили его.Весной, в теплый день, мы с матерью стояли на кладбище возле свежей могилы. Комья глины обмякли, склеились. Мать печально смотрела на могилу и молчала. Меня давило это грустное молчание. Давила и настороженная тишина кладбища и тишина густо разросшихся деревьев. Возле могилы гармонщика стояла вековая сосна; ее медно-красный ствол - прямой, как свеча, а ветви широко раскинулись, прикрывая могилу от жаркого солнца. В вершине сосны тихо посвистывал щегленок.СиротаЛежа на полатях, я часто слышал такие беседы отца с матерью:- ...Не знаю, отец, как быть. Фелицату вот замуж надо отдать, а из каких достатков?.. Большака надо сряжать... Возьмут его у нас в солдатчину.В голосе матери слышалась тоска, а отец, обдумывая что-то, ободряюще говорил:- Ну, мать, раньше времени не умирай. Как-нибудь вывернемся. Ну, в долг залезем. Что же поделаешь?.. Поработать покрепче придется...- Жаль, отец, мне тебя... Здоровье твое никудышное. Береги себя-то... Беда, какой грех случится, куда я с семьищей-то?- Ты меня раньше времени-то не хорони. Я еще в силе... У-у, да мы еще с тобой так заживем, что всем внос бросится!.. Девку замуж отдадим, ребята подрастут, на ноги встанут. Легко жить будет. Ребята у нас неглупые растут... Отплатят нам за всю, за всю нужду, что мы пережили, не хнычь, мать, не хнычь, родная!И мать веселела. Ее темные глаза зажигались мечтой. Она снова проворно работала в кухне, стирала белье, стряпала, мыла.Но под осень печаль пришла и к отцу. Он сразу примолк и с тоской смотрел на Большака. Ничего не говорил, только, бывало, крякнет и уйдет в другую комнату. Мать это замечала. Она заботливо спрашивала:- Ты чего, отец?- Ничего, мать, так я...Но голос отца был нетверд:- Не верится... Неужели у меня Большака отнимут, возьмут в солдаты?..- Ну, никто, как бог.- Бог-то бог, а забреют, так и бог нипочем.Чем ближе подходили дни рекрутчины, тем отец становился мрачнее.А однажды, октябрьским вечером, они пришли с Большаком домой, убитые горем. На шапке Александра был приколот большой белый цветок.Отец шумно стащил с себя бараний полушубок, бросил в угол шапку и голосом, полным тоски, тихо сказал:- Мать, посмотри-ка на Большака-то, испекся он. Да чтоб им всем было лихо! Ну, кто это придумал? «За веру, царя и отечество» служить... Прости ты меня, милостивый господи!Мать смотрела на сына. Брови ее дрогнули, в глазах заискрились слезы. Она подобрала подол фартука, закрыла им свое лицо и опустилась на лавку.- Как это скричали: «Принят в строй!» - рассказывал отец, - у меня и шапка из рук выпала...Я тоже жалел Большака. Мне вспомнилось, как он вечерами показывал мне в книжке буквы, картинки. Какой он был ласковый и хороший!Загуляли рекруты.Каждый день я выбегаю на улицу с санками, кататься с горы, и наблюдаю: на парах, на тройках лошадей, убранных цветами, запряженных в кошевки, разъезжают по улицам рекруты. Они - в праздничных шубах, на больших меховых шапках приколоты цветы, а в руках разноцветные платки. Красные от мороза, от горя и выпитой водки, они размахивают платками и под визгливый перебор гармоники распевают:Эх, мамонька родимая,Выгляни в окошечко;Рекрута катаются,Слезами уливаются.Песне вторит хор бубенцов и колокольчиков.Все это вторгалось в серую жизнь заводского селения, нарушая ее покой.Я был дома и не видел, как отец и мать простились с Большаком на вокзале. Большака не стало. Помню его печальное, опухшее от слез лицо. Когда он поднял меня и прижал к себе, я почувствовал, как мне на щеку закапали его теплые слезы. Весь этот день, не сходя с полатей, я просидел, подавленный тоской, дожидаясь отца и матери.Они пришли и ни с кем не разговаривали. Только вечером, когда стали укладываться спать, отец вздохнул:- Ушел - и как полдома унес с собой... Эх, жизнь наша!..Он будто сразу постарел. В бороде ясней белели тонкие нити седых волос, брови приспустились, а на высоком лбу глубже залегли морщинки. Он стал снисходительней и даже ласковей к нам. Часто ласкал нас с Ленькой.Иной раз, приходя с работы, не раздеваясь, он нараспев говорил:- А кто-то меня да поцелует?Мы бросались с Ленькой вперегонки к отцу. Я вскакивал на скамейку, обхватывал его шею и целовал. От него пахло морозом. Отец целовал нас по очереди и медленно совал руку за пазуху, отыскивая там что-то. Мы нетерпеливо ждали. Он доставал две грошовые конфеты и подавал нам.Мне нравились эти круглые конфеты, завернутые в ярко-красные или зеленые бумажки. На концах их были длинные кисти, а по всей конфете вилась золотая лента.Однажды он купил мне сахарные карманные часы. Циферблат украшали золотые стрелки и цифры. Я привязал к часам шнурок, надел на шею, а часы спрятал за пазуху.- Надо карман для часов к рубахе-то пришить, - смеясь, сказал отец.Мать взяла лоскуток ситца и пришила к рубашке карман. Я важно вложил в него часы, ежеминутно доставал и смотрел, сколько времени. Отец спрашивал:- Елыман, а сколько время, не пора ли спать?- Без четверти пять минут, - отвечал я.- О-о, много уж. Пора, значит, ужинать да спать.У Леньки была сахарная лошадка, но пока он делал из ниток ей хомут, не утерпел и отъел ноги. Отец, смеясь, заметил:- Как же это ты на безногой-то лошади поедешь?Ленька подумал и съел всю лошадь.Меня часы тоже соблазняли. Я смотрел на них и каждый раз откусывал поне-многу. Циферблат уже был съеден, осталось одно колечко, но я закладывал его в карман. И до тех пор носил, пока от часов не остался один шнурок.Веселое настроение отца было только видимым. Часто он умолкал, сидя за столом, и задумывался, - он тосковал о Большаке. А однажды ночью соскочил с постели и поспешно стал одеваться.- Ты куда, отец? - спросила мать.- Не слышишь, что ли, Большак пришел?.. Во... слышь, ходит под окном... Сейчас стучал.Мать тревожно прислушалась. Но за окном было тихо.- Никого нет... Сотвори-ка молитву, отец, чтой-то с тобой!Отец вздохнул и снова улегся в постель. Я слышал в эту ночь, как он тихо плакал.* * *Была поздняя осень. Черным ноябрьским вечером моего отца привезли домой. Он дрожал, зубы его стучали, темно-русая борода, побеленная сединой, странно тряслась. Одежда его была мокрая. Я никогда не видал его таким.Он лежал на широкой деревянной кровати, закутанный пестрым стеганым одеялом, сшитым из разноцветных треугольных лоскутков, вздрагивал, точно кто его дергал, и кровать под ним глухо поскрипывала. Я тоскливо смотрел, как он кутался с головой и сердито говорил: «Да закрывайте вы двери-то!..», хотя двери были закрыты.Мать, утирая глаза подолом фартука, молча всхлипывала, потом плачущим голосом сказала:- Олешунька, беги скорей за фершалом.Надернув сапожишки, отцовский пиджак, смятую фуражку с полуоторванным козырьком, я стремглав помчался за фельдшером. На улице дул ледяной ветер-поземок и слепил глаза мокрыми хлопьями снега. Ноги мои сразу промокли, но я не чувствовал этого.Фельдшер, просунув голову в двери парадного крыльца, угрюмо выслушал меня. Его правый большой ус, посеребренный сединой, шевелился, отчего лицо казалось еще более сердитым.- Ладно, - сказал он и захлопнул дверь.Вечером пришли навестить отца плотинные рабочие. Они печально сидели возле него. Отец взмахивал руками. На щеках его играл незнакомый мне румянец. Он, не мигая, смотрел в потолок, что-то шептал, невнятно бормотал - и вдруг, вытянув руку, громко закричал:- Веревку, ребята, веревку!В комнате было тихо. Только где-то в темном углу жужжала муха, да на стене часы отсчитывали время.Старый плотник Елизарыч, низенький квадратный человек, тихо рассказывал матери:- ...Трубы мы делали от плотины к прокатным станам. Работали как на пожаре, чтобы до заморозков закончить их. Управитель все время бегал, торопил нас, ругался. Трубу для воды сделать - не корыто выдолбить. В ней давление большое. Петро топора из рук не выпускал. Ну, значит, трубы как закончили, опробовать их вздумали. Петро-то, видно, позамешкался в трубе-то. Мужик, вишь, он больно аккуратный. Все ему надо так, чтобы комар носу не подточил... А в это время взяли да запор открыли. Ну, и... Как только успели его выдернуть? Как он не захлебнулся? Остыл...Через три дня отца положили в больницу. Я часто ходил навещать его. Он уже не вставал с койки. Его лицо осунулось, а глаза блестели сухим блеском.Однажды в палате, возле его койки, собралось много людей. Пришел поп, маленький пузатый человек. Надел на себя темную, без рукавов, ризу. Возле него хлопотал тощий белобрысый псаломщик с кадилом. Отца соборовали маслом.Я слыхал, что люди соборуются маслом перед смертью. Мне стало тяжело при мысли, что и мой отец скоро умрет. Я не мог себе представить, как будет лежать отец в могиле.Он снова в прошлом - живой, улыбающийся. Приходит с работы, отворяет дверь и ласково, нараспев говорит:- А кто-то меня да поцелует? - и достает две конфетки.Иногда вместо конфет он вывязывает из красного платка недоеденный на работе хлеб, разламывает его и делит меж нами.- Лиса пекла, - говорит он.Хлеб был замазан заводской грязью, но мы с Ленькой дрались из-за него.А бывало, что отец ничего не приносил, но, как всегда, говорил:- А кто-то меня да поцелует?..А вот сейчас отец лежит на койке, слушает дрожащий голос попа, позвякивание кадила, козлиный торопливый распев дьячка:- Пода-а-а-й, господи!.. Тебе, господи!..Слушает, и в глазах его искрятся слезы. Борода мягко лежит на груди редкими прядями. Мать стоит у изголовья, тихо плачет.* * *Отец хворал долго.Поздно ночью меня разбудил глухой вой матери. Она пришла из больницы, свалилась, не раздеваясь, на кровать и забилась в глухом рыдании.Я понял, что отец мой умер. Но я не встал, а завернулся с головой в одеяло и так пролежал до утра. Ленька спал рядом со мной.Отца привезли утром на дровнях, завернутого в одеяло, а к обеду пришел обмывальщик Агапыч, с большой шишкой на затылке. Он обмыл покойника. Мать и сестра одели отца в белое и положили на длинный стол.Мать смотрела на отца долгим тоскующим взглядом. Лицо ее вдруг потемнело, губы дрогнули.- Родимый мой... Куда это ты срядился?.. - закричала она и упала к нему на грудь.Раньше я никогда не видел, чтобы мать плакала.Агапыч подал мне крынку и сказал:- На-ка, мальчик, снеси куда-нибудь в чистое место, где ни люди, ни собаки не ходят.Я взял крынку и заглянул в нее. Там лежал небольшой обмылок, новый гребень, мочалка и клок темно-русых отцовских волос.Я не знал, где найти это чистое место. Но потом вспомнил: в задах соседнего огорода была вырыта большая яма, где когда-то ломали камень под фундамент. Я побежал туда и бросил крынку. Она глухо треснула и развалилась. Мыло, гребень и мочалка вывалились.* * *Через год умерла и мать. И умерла неожиданно. Напилась чаю с Фелицатой, проводила ее за ворота, пришла в избу, пошатнулась у вешалки и осела.Тот же усатый фельдшер приехал, молча осмотрел и сказал:- Удар!После похорон осталась дома старуха соседка Тимофеевна в длинном косоклинном сарафане. Она притянула меня к себе и, пригладив мои волосы, спросила:- Ну, как теперь жить-то будете?Ленька забился в угол, а Тимофеевна продолжала:- Сколько тебе годков-то?- Семь, восьмой, - сказал я.- Легко ли дело!Я смотрел на добродушное лицо Тимофеевны, изрезанное густой сетью морщин, и молчал: я не знал, как теперь будем жить...Ленька тоже молчал. Он приподнял брови и, часто мигая, что-то расковыривал в щели столешницы.Я вспоминал мать - черноволосую, с добрыми карими глазами.В моей памяти отчетливо встали ее слова: «Не троньте вы его у меня, он сирота».И вот теперь это слово встало передо мной со всей ясностью. Я посмотрел на Леньку и заплакал.Новая матьПавел сильно изменился после смерти отца. Он быстро вытянулся ростом. Белый, тонкий, щеголеватый, он как-то стал чище. Всегда на нем хорошо вычищенные брюки и пиджак. Светло-русые волосы зачесаны косым рядом, а на верхней губе выступает чуть заметный пушок. Малышка всегда подкручивал его. Я мысленно смеялся: «И усов-то нету, а закручивает». Он широко расправлял свои плечи и ходил вперевалку, как ходят сильные люди.Вскоре в доме появилась женщина: Павел женился. В тот день было очень шумно. Невесту привезли на взмыленной лошади, убранную цветами, в белом шелковом платье. Вместе с ней привезли сундуки, коробки. Три дня дом гудел пьяным весельем. Пили водку, много ели, били посуду.Старая толстая женщина, которую, я слышал, тихонько называли «Модунихой», в цветистом сарафане и кисейной рубахе, принесла со двора корчагу с засохшей растворенной известью, встала посреди комнаты и свирепо бросила ее на пол.Комната закачалась от хохота. Корчага развалилась с грохотом, а известь осела кучей белого теста. Потом молодая жена Павла принялась заметать черепки. Под веник ей бросали медные пятаки и трешники. Фелицата, раскрасневшаяся, бегала по комнате и расшвыривала черепки. А на третий день после свадьбы Павел позвал нас с Ленькой и объявил:- Вот, ребята, вам новая мать. Слушайтесь ее.Я смотрел на новую мать. Низенькая, с круглым белым лицом, она сидела на стуле, нарядная, спокойная, положив ногу на ногу, и курила толстую папиросу. Слегка улыбаясь, она смотрела то на меня, то на Леньку.Я стал внимательно присматриваться к снохе и заметил, что хохотала она очень громко, обнажая при этом два ряда белых красивых зубов.Комната наполнилась новыми вещами. Появилась кровать, покрытая розовым покрывалом, из-под которого свешивалась кайма белых кружев. Высоко взбитые подушки розовели в кружевных наволочках. Над кроватью свисал зеленоватый, с тяжелыми кистями, полог. К стене встал комод с фарфоровыми статуэтками, раковинами, коробкой с пудрой, красивыми флаконами с духами. А посреди стояло складное полукруглое толстое зеркало в бархатной драпировке. Пол был застлан шерстяными половиками, а на дверях и окнах висели нарядные занавески.Мне нравился душистый полумрак комнаты. Думалось, что к нам поселилась какая-то особенная женщина. Я знал, что ее зовут Екатериной, но при разговоре с ней я стеснялся и никак ее не называл. Ленька скоро стал ее звать Катей.Катя вставала утром, и первые слова ее были:- Олеха, неси-ка дров.Я уже привык к этому «Олеха». Иногда она кричала:- Олешка, поезжай-ка за водой!Я надевал женскую ватную кофту, подпоясывался веревкой, надевал на ноги большие растоптанные валенки и выходил во двор. Там брал маленькие санки-дровешки, ставил на них обледенелую, как облитую стеклом, тяжелую кадку и отправлялся за водой на реку. «Поехал», - думал я. Смешным казалось, что я ехал, а на самом деле шел по укатанной дороге и тащил за собой кадку на дровешках. «А кто же меня везет, если я еду?»Путешествия за водой не всегда проходили спокойно, без приключений. Быстрая горная река Тагил в зиму неоднократно застывала и вскрывалась.Как-то раз, морозным утром, я подкатил с дровешками к реке и залюбовался. Река покрылась блестящим, чистым, как стекло, льдом. По льду бегали на коньках ребята, постукивая клюшками. От удара лед тяжело вздыхал. А там, где было много катающихся, он беспрерывно трещал. Коньков у меня не было, но постучать по льду палкой я был большой любитель.Продолжение » |