…ухом окрепнем в борьбе,

                                            В царство свободы дорогу...

Сотня голосов подхватила, словно подняла голос Яши, жизнерадостный, вольный, и понесла над голова­ми, как знамя.

Но в это время в противоположной стороне издали долетели глухие удары барабана:

- Трум,  туру-рум,  трум-туру-рум.

Что-то зловеще-мрачное врезалось в песню. Эти зву­ки мне напоминали о далеком прошлом, о бунте рудо­копов, о шествии солдат, пришедших усмирять бунта­рей. Но они теперь звучали для меня более отчетливо и угрожающе. Мне чудилось, словно звуки столкнулись в единоборстве. Одни звучали торжественно, обе­щающе:

                                        Братство, союз и свобода -

                                        Вот наш девиз боевой.

Другие били по сердцу, вызывая тревогу и нена­висть. Я выглянул из рядов. Вдали навстречу нам дви­галась серая живая кайма шинелей, ощетинившаяся рез­кими зубьями штыков, они шли к нам ближе и ближе, поблескивая на солнце холодными бликами.

-  Солдаты! - сказал кто-то позади меня. В этом го­лосе чувствовалась тревога и боязнь чего-то страшного.

Я оглянулся назад, ряды наши сразу поредели, из них выскакивали люди и быстро перебегали дорогу, будто чувствовали под ногами раскаленную землю. А удары барабана настойчиво приближались и, словно прислушиваясь к нашей песне, отбивали дробь, в такт.

Но вдруг впереди произошло какое-то замешательст­во. Точно шествие уперлось во что-то. Знамя всколых­нулось и повисло на древке. Прозвучал голос:

-  Товарищи, смело вперед...    Солдаты    не будут в нас стрелять, они такие же подневольные рабы, как мы.

Знамя снова колыхнулось и поплыло к серой стене солдат.

-  Разойдись! - крикнул истерический   голос.   Впере­ди солдат стоял   офицер в светло-серой   шинели с обна­женной саблей. Но в ответ ему снова зазвучала песня:

                                      Долго в цепях нас держали,

                                      Долго нас голод томил.

Неожиданно раздалась команда, солдаты враз още­тинили редкие зубья штыков. Глухое мрачное «ура» хлестнуло по ушам. С ружьями наперевес они бежали к нам. Все застыли в немом ожидании. Заломов непод­вижно стоял, подняв высоко знамя. Он что-то кричал. Потом я видел, как ударом приклада с него сбили фу­ражку, подбежал офицер и схватил за древко знамя.

-  Прочь! - закричал Заломов.

Что-то треснуло, и знамя, как раненное, упало, при­крывая красным полотнищем головы людей. Кто-то кричал:

-  Уберите свои поганые руки!

И все это покрылось оглушающим ревом тысячи го­лосов, завертелось, смешалось с воплями женщин, уда­рами барабана. Из проулка бешено выскочили конные полицейские. Они с диким воем во весь опор мчались на нас. Я, как в тумане, видел широкую грудь рыжей ло­шади. Она толкнула меня, и на своем плече я почувст­вовал острую боль. Перед глазами мелькнуло иска­женное злобой бородатое лицо полицейского, беше­ный взлет нагайки, и снова режущая боль на шее и на виске. Я потерял равновесие и упал вниз лицом, зажав голову руками.

Через меня перескакивали лошади, одна ударила мне копытом в бок. Надо мной гудело, кричало, свистело. Все смешалось в оглушающем вое. Где-то недалеко от меня кричали:

-  Бей их!

Я быстро поднялся на ноги. Полицейские врезывались в густые толпы людей, мяли их, стегали плетями, люди стонали. Пошатываясь, я побежал в сторону. Слу­чайно схватился за висок. Теплая, липкая кровь стекала с виска по щеке. Мне хотелось найти камень, бросить вслед удаляющимся полицейским, но меня схватил кто-то за руку и втащил в густую толпу. Я оглянулся, возле меня была Маня Ухватова. Лицо ее было испуганно-бледно, а черные глаза широко раскрыты.

Мимо мчались полицейские. Приземистый парень вы­скочил из толпы и, размахивая руками, крикнул:

-  Глуши фараонов!

Полицейские быстро свернули и во весь опор помчались в нашу сторону. Толпа шарахнулась. Обозленные кони мяли под себя людей, топтали, раздувая ноздри, храпели, вскакивали на дыбы. Внезапно выросла жердь, она качнулась и с треском опустилась на голову поли­цейского. Он, как мешок, свалился с лошади. Меня прижали к воротам. Ворота распахнулись, и мы, как му­равьи, друг через друга высыпали во двор.

По расчищенной дороге проходили солдаты. Впереди их шел офицер и грозно кричал:

-  Разойдись сейчас же!

Улица пустела, становилось тихо, только где-то вдали, как далекий прибой волн, все еще протестующе гудели голоса. Удаляясь, они уносили ненависть и силу для гря­дущих боев.

 

* * *

Спустя год я возвращался на Урал. Во внутреннем кармане у меня лежала брошюра, в которой была напе­чатана речь Петра Андреевича Заломова, произнесенная на суде. Я ее прочитал уже три раза и раз от разу на­ходил все новые и новые откровения простой жизненной правды. Так ясно и так смело Петр Андреевич рассказал на суде о своей жизни и что заставило его выйти на де­монстрацию и взять в руки красное знамя с надписью «Долой самодержавие».

Мне казалось, что детство и юношество Заломова по­добны моему детству и моему юношеству. Даже больше. Он в своей речи развернул безотрадную картину жизни миллионов моих братьев и сестер, живущих на беспре­дельных пространствах России: на юге, севере, востоке и западе, втолкнутых рукой чудовища - капитала в жут­кие потемки бесправия, унижения личности, невежества, нищеты, голода и проституции.

Я еду к моим уральским братьям, где родился и рос. И чувствую сейчас в себе силу сознания, подготов­ленного жизнью, укрепленного встречами с людьми. Что-то настойчиво зовет меня идти дальше по пути непрерыв­ной борьбы с ненавистным царским самодержавием.

Пароход старательно шлепает плицами колес по воде, рассекая острой грудью гладь Волги.

Утра еще нет, но ночь уже трепетно дрожит, как буд­то хочет подняться на черных крыльях и улететь; восток окрасился бирюзовым предрассветным всполохом. И мне чудится, что это заря новой жизни. Вот она разгорается, будто кто-то там развешивает полотнища красного зна­мени.

Тают огни бакенов на Волге, и вот желанное солнце брызнуло лучами из-за края земли. На душе светло. И с глубокой надеждой смотрится в будущее.

   

В ЛЕСУ

 

В лесу

Удивительный человек был у меня отец. Бывало, как наступит страдное время - начнет он собираться на покос, будто пересе­ленец на новое место жительства. В день отъезда выпросит у кого-нибудь лошадь, запряженную в колымагу, и станет склады­вать свои пожитки. Прежде всего - самовар. Ну к чему самовар в лесу, когда кипятить воду можно на костре в железном чайни­ке? И чайник есть. Так нет. Иначе он никак не хотел пить чай на покосе, как только из самовара.

На покосе у нас была избушка. Ночи в страдное время теп­лые, короткие, а он обязательно забирал с собой железную печку, лампу, бидон с керосином, да к этому еще овечий тулуп, одеяло, полог и валенки. Словом, полдома везет с собой в лес. Вот и едем - точно цыгане переезжают табором с места на место.

Я часто недовольно говорил отцу:

-  Ну к чему все это?

-  Не твое дело. Мал ты еще нос свой в каждое место со­вать, - отвечал он.

Мать тоже иной раз была недовольна, но она всегда стара­лась шуткой убедить отца:

- Отец, а утюги возьмем? Отец молчал, сопел, но свое дело делал.

Однажды мать, глядя на ворох пожитков в колымаге, с на­смешкой сказала:

-  Кадку бы надо взять да корыто, я бы там хоть белье по­стирала.

Отец вопросительно посмотрел на нее и, подумав, проговорил:

-  Правильно, кадку взять надо. Мать перепугалась:

-  Что-о?

-  Взять, говорю, надо кадку, а вдруг грибов много будет. Солить там будем.

И вот на этот раз с нами поехала на покос и кадка в десять ведер, а в ней уютно уместился мешок с солью.

На покос уезжали надолго, дней на семь; если же была пло­хая погода, то жили там дней десять, а то и все двенадцать. До­мовничать оставалась бабушка.

Мне было жаль этой доброй старушки: она была большая любительница чая, а без нас из-за отсутствия самовара кипятила воду в глиняном горшке или в чугунном котелке.

Мне не очень-то сладки были эти поездки. Правда, я любил жить на покосе, но вот такие переезды для меня были большой заботой. Как приедем, бывало, к месту сенокоса, разгрузим колы­магу, и я должен отвести лошадь хозяину и потом на покос идти обратно пешком километров пятнадцать. Шутка - в деле, да еще с грузом! Ни разу не бывало так, чтобы все было предусмотрено, ничего не забыто. То забудут соль, то мешок с картошкой, то бутыль с квасом (а в бутыль входило квасу больше полведра), а то бабушка проявит заботливость - нагрузит две-три ковриги хлеба. У нее была на этот счет своя установка: «В лес идешь на день, а хлеба бери на неделю».

И вот тащишь все это на себе, обливаешься потом, прокли­наешь покос, жару и думаешь: «Эх, хоть бы похолодало». Обго­няет по дороге кто-нибудь на лошади, попросишь:

-  Дядя, подвези!

А дядя усмехнется только. Вместо того, чтобы посадить, он еще подхлестнет лошадь и укатит. А иной оскалит зубы и бро­сит:

-  Садись, где стоишь.

Приплетешься кой-как до покоса, уж под вечер, и грохнешься на траву. Думаешь отдохнуть, а отец литовку в руки подаст и прикажет:

-  Обкашивай возле кустов траву, пока роса. Или:

-  Запасай-ка дров к ночи для печки.

А к чему дрова? Ночи теплые, на нарах сено. Есть тулуп, одеяло. Накройся - и никакой печки не надо. Дома спим же летом на сеновале. Нет, отец обязательно вечером печку железную затопит. Да так накалит, что дух вон от жары. А ему хоть бы что, лежит себе, покряхтывает да почесывается. Мать скажет иногда:

-  Ну к чему ты, отец, печку-то нажариваешь?..

-  В балагане да без печки, что за мода?..

-  Да ведь жарища - дышать нечем.

-  Ничего-о, пар кости не ломит!

Оно верно - не ломит, да разопреешь, как паренка в горшке. Выйдешь спать на волю, устроишься где-нибудь под елочкой - хорошо! Воздух чистый, ароматный - лесной. Лес дремлет. В небе звездочки редкие, далекие, ласково светят, луна выплы­вает над лесом, обольет все голубовато-мглистым светом, над поляной паутиной повиснет туман. Пахнет свежим сеном. Где-ни­будь в черной глубине леса крикнет сыч, а то птички зашумят, встревоженные хищным зверьком.

Один раз в такую лунную ночь видел я, как тихонько через полянку шла лиса. Осторожно, с опаской. Хвост свой пушистый приподняла немного, чтобы не замочить росой, и бережно несет его. Ну разве возможно уснуть! Всю ночь вот так лежал бы. Так нет, комары покоя не дают, будто горстями кто в лицо их бросает. На лбу шишки, на щеках волдыри, затылок вспух. За­кроешься пологом, так и тут от них спасу нет, и под полог забе­рутся, проклятые, и поют:

-  Дру-у-у-уг! Ку-у-ум!

Хороши друзья, хороши кумовья, чтоб им пусто было!

И вот вертишься, вертишься и думаешь уж не о природе, а об этих комарах.  Чуть не заплачешь и уйдешь обратно в избушку, а там как в бане. А отец спит себе и хоть бы что. Утром посмот­рит на меня да еще посмеиваться начнет:

-  Ладно  тебя комары-то  разделали, под орех да с дегтем. Изукрасили!

Отца моего ничем не убедишь, человек он был упрямый. Ведь и ему эти комары иной раз надоедали. Он был набожный, на по­кос икону брал с собой.

Повесит ее на березку и молится. Шепчет молитвы: «Господи. Исусе Христе», а сам зевает, спину почесывает. А то комара или слепня на лбу пришлепнет и выругается без всякого стеснения и опять, как ни в чем не бывало, молится.

Подшутил же я над ним один раз. Вышел вечером из избушки. Тихо кругом, тепло и облачно; вечер такой темный. Комары на этот раз особенно злющие были - нигде от них не найдешь спа­сения. И так гудят, будто в лесу, во всех концах, самовары за­кипают. Смотрю я, под березой, где икона висела, - огонек поб­лескивает. Светлячок зеленой звездочкой сияет. Днем посмот­ришь на него - просто червячок, серенький, невзрачный. Иной раз много их в пеньках. А вечером далеко видно, как эти чудесные огоньки светятся, словно стайки звезд в небе. Взял я свет­лячка, положил на верхний край иконы и позвал мать:

-  Иди-ка сюда, мама. Смотри!

Она вышла, ахнула от удивления и закричала:

-  Отец, смотри-ка, чудо какое! У пресвятой богородицы на голове звездочка горит.

Отец выскочил из избушки, смотрит на икону и глазам сво­им не верит. Он уж совсем спать собрался. Смотрит и крестит­ся, а комары возле него гудят, поют. Он себя то по шее хлестнет, то по щеке шлепнет, то по лбу ударит. Терпел-терпел да как вы­ругается... Мать с испугу даже присела. Снял он икону и понес ее в избушку. Червячок упал на траву и по-прежнему там све­тится.

Тут только отец догадался, в чем дело, да меня иконой по лбу стукнул.

-  Ты, - говорит, - толстоголовый, не потешайся, я постарше тебя. Басурман ты этакий! Червяков на икону святую не сажай.

Потом забежал в избушку и ругается:

-  Вот гнус! Как они меня покусали, подлые.

А в другой раз отца разделали что надо. Это так было. У нас уже поспела гребь. День был жаркий, сухой. Отец мой лю­бил работать в такие дни в одних подштанниках, в рубахе без пояса и с расстегнутым воротом. Загребает он сено у опушки леса, кричит мне:

-  Иди-ка, Степка, сюда!

Я подошел. Он показал мне на елку граблями и говорит:

-  Видал осье гнездо? Смотри!

И верно, у небольшой елки к стволу подвесился серый комок, похожий на пузырь. Возле него вились нарядные осы. Я знал их, испытал, как они жалят, и отскочил. А отец засмеялся:

-  Эх ты, мухи боишься? Какой ты есть человек.

-  А ты не боишься?..

-   Ну, есть кого бояться... Надо взять, может, у них мед есть. Он смело подошел к гнезду, хотел схватить его и завернуть в подол рубахи. Осы в это время зажужжали. Одна ударила отца в лоб, другая в губу. Он растерялся, бросил гнездо на землю и побежал, а осы стайкой помчались за ним. Отец бегал по покосу что есть сил, только рубаха вздувалась пузырем. Он закрывал лицо руками, и тогда осы злобно били его в голову, в руки. Не­сколько ос попали под рубаху. В конце концов отец упал и за­дрыгал ногами. Одна оса и меня саданула в висок.

В этот день я не мог смотреть на отца без смеха. Он был не­узнаваем. Верхняя губа его вздулась и покосилась набок. Один ус вверх торчал, а другой опустился вниз. Глаза заплыли и смот­рели сквозь узенькие щелки. Одна бровь поднялась, а другая тяжело нависла. Я сказал:

-  Вот и тебя изукрасили.

-  Ладно,    не    рассусоливай, - недовольно    отозвался     он. Неподалеку работала мать - тоже пошутила:

-  Хоть бы нам медку-то дал, а то один весь мед съел. Отец покосился на нее и промолчал.

Случилась и со мной в этот раз на покосе неприятная исто­рия. Кончили работу, сгребли сено, сметали в зарод стог. Домой надо возвращаться. Легко сказать - домой! На себе все не потащишь. Отец ходил, ходил по соседним покосам - просил лошадь. Я только думаю: «Ух, не дали бы!».

Знал я - уедем с покоса, а мне обратно опять ехать придет­ся, лошадь хозяину представить и пешком домой возвращаться.

Лошади так и не мог отец найти. Пришел сердитый. Сел на обрубок дерева у костра и задумался. Потом решительно встал и сказал:

-  Мать, собирайся, пешком пойдем.

-  А это все как, на себе потащим?- не вытерпев, спросил я.

-  Ты   останешься, - сказал   отец, - переночуешь,    я завтра утром приеду и увезу все.

Я печально выслушал это приказание. Возражать все равно бесполезно. Отец был человек упрямый. А ночевать в лесу одному для меня большое дело. Правда, я не совсем один - ко­рова еще со мной останется. На этот раз отец и корову с собой привел. Но что корова? С ней не поговоришь. Я не боялся, но думал, что ночью будет скучно и жутко. А жутко потому, что ти­шина ночью наводит на особые размышления - про леших, про ведьм всевозможных, про чертей. Все это как-то помимо воли ле­зет в голову. Бабушка мне про них много рассказывала.

Отец перед уходом попрятал вещи под стоги, в кусты. Мать тем временем две корзины груздей набрала. Взяли они корзины в руки и пошли. Отец строго мне наказал:

-  Ты смотри, не уходи никуда. А то, неровен час, придут чу­жие люди, что-нибудь стащат. Самовар береги.

А мать сказала:

- За коровой присмотри, чтобы не убрела куда-нибудь.

Ушли...

Остался я один и не знаю, что делать, как время скоротать. Все были вокруг меня люди, разговаривали, и вдруг их не стало.

Вот вечер наступил. В лесу стало еще тише. Пичужки при­молкли, только кое-где далеко косари позвякивают косами, да в темнеющем лесу лениво позванивает боталом чья-то лошадь - пасется. Мне бы тоже, думаю, корову отправить в лес, да уйдет. Пусть уж у стога в изгороди ночует. А у самого неотвязная дума: «Где ночевать буду?..» В избушке тоскливо, да еще кто-нибудь ночью придет, не услышу, как самовар мой стащат. Самовар был для меня самой дорогой вещью из всего, что оставлено. Думаю: «Заберусь-ка я в стог сена, и тепло там, и комары кусать не будут, и никто меня не увидит. И самовар туда же с собой захвачу», Загнал я корову в изгородь. Разрыл в стогу нору, засунул туда самовар и сам залез. Мягко, тепло, ароматно. Самовар еще веревкой привязал к ноге, -  в случае, если потащат, я услышу, как дернут мою ногу, и проснусь.

Улегся, прислушиваюсь, в лесу все темней и темней становит­ся, все тише и тише. И, кажется, тишина эта лесная и мрак таят в себе что-то. Прикорнул я, решил не думать ни о чем... Ан нет, вот кто-то по ельнику ходит, шлепает. Забрался поглубже в стог и отверстие завесил сеном. Уснул.

Сколько времени я спал, не знаю, только когда проснулся, взглянул - темно, тихо. Слышно, корова моя жвачку жует, отду­вается, лежит, должно быть. Пощупал я ногой самовар - тут. Опять задремал и уснул, крепко уснул. Снится мне, что проле­заю я сквозь густую чащу леса и вдруг кто-то меня как рванет за волосы. Я сразу проснулся да как закричу. А у стога кто-то фукнул.

Я кубарем вылетел из стога, хочу подняться на ноги, а ногу мою кто-то держит. Я опять заорал. Забыл спросонья, что моя нога веревкой к самовару привязана. Дернул с силой ногу, из стога на меня самовар вылетел и краном в спину мне, да так ткнул, что я едва опомнился. Вскочил на ноги, вижу - светло, солнышко уже играет, протираю глаза. Из-за стога корова моя смотрит на меня.

Тут только я догадался, в чем дело: видно, во сне я выставил голову из стога, а корова пучеглазая сено стала есть да   вместе с сеном волосы мои захватила, ну и рванула.

-Ах ты, такая, сякая! - закричал

чал я, схватил хворостину и побежал к корове. Про веревку-то опять забыл. Запнулся за нее и упал. А корова за стог спряталась. От досады я чуть не заплакал. Отвязал от ноги веревку и опять бросился за коровой с хворостиной. А она фукнула, хвост подняла, да от меня,.. Я за ней - она от меня. Бегаем вокруг стога. Потом, верно, корове надоело. Перепрыгнула она через изгородь да в ельник и ускакала.

Солнце уже высоко поднялось, когда приехал отец на лошади. Я обрадовался. Но не сказал, что со мной случилось. Только когда мы навили небольшой возок сена, уложили все пожитки, привязали к телеге корову и поехали домой, я рассказал. Отец усмехнулся и проговорил:

- Не надо было башку свою выставлять. - И, подумав, доба­вил: - Остричь надо волосы-то. Все прически делаешь. Вот тебе корова и сделала прическу. Отец взглянул на меня и вдруг захохотал.

   

Динка

Это было давно. Я шел тайгой на прииск Ис. Шел к другу своему - слесарю Николаю Власовичу Сибирякову. Он уехал на этот прииск еще зимой на сборку новых драг. Весна уже согнала снега, отшумела половодьем.

Я миновал селение и вступил на прямой тракт. Ровная доро­га, усыпанная песком, залегла меж высокого мачтового леса. Казалось, я шел не глухой уральской тайгой, а аллеей большого парка. Высоко в вершинах деревьев играл ветер, порой он сле­тал вниз на тракт и овевал меня теплым ароматным дыханием. На душе было весело. Я и не заметил, как прошел добрую поло­вину пути, поднялся в гору, с которой был виден прииск и слы­шен знакомый мне стук молотков котельщиков, лязг железных листов.

Спустившись с горы, я вдруг услышал в стороне тракта странные звуки: где-то ритмично поскрипывало дерево. Я стал всматриваться сквозь придорожные кустарники в чащу леса.

Неподалеку от дороги была небольшая круглая порубь. Кой-где стояли низенькие клади дров. В середине поруби кост­ром были навалены крупные деревья. Одно упавшее бревно лежало на другом дереве и, как скалка весов, качалось.

Я сначала не мог определить, кто качает дерево. Но когда всмотрелся, у меня заползали по спине мурашки: на срубленной вершине бревна верхом сидел большой бурый медведь и качался.

Когда-то в детстве мы так же качались на жерди, перебро­шенной через изгородь. Медведь качался, балансируя и держась передними лапами за бревно. Противоположный толстый конец бревна то опускался, то поднимался, покачивая мишку. Его про­стоватая звериная морда повернулась ко мне; казалось, он улы­бался.

Вдруг медведь потерял равновесие, неуклюже повернулся и шлепнулся кубарем на землю. Встал, опять схватил передними лапами конец бревна и вновь стал влезать на него, дрыгая зад­ними лапами. Но бревно снова повернулось, откатилось в сторо­ну, и медведь опять упал в траву. Несколько раз он пытался оседлать бревно, но оно не слушалось и выкатывалось из лап.

Наконец медведь, выведенный из терпения, яростно схватил конец бревна, обнял его передними лапами и потащил куда-то. Но, пройдя шага два, споткнулся и упал навзничь, вскинув зад­ние лапы. Через секунду вскочил, ударил бревно переднею ла­пой и направился в мою сторону.

Не помня себя, я бросился бежать. Ноги не слушались меня. Коленки дрожали, волосы на голове поднялись от страха. Отбе­жав немного, я оглянулся. Медведь не отставал от меня. Я приба­вил ходу, споткнулся и упал вниз лицом. В голове мелькнула мысль: «Ну, сейчас подбежит медведь и будет меня терзать...» И вспомнив рассказы о том, что медведь не трогает лежачего человека, закрыл лицо руками и замер. Сердце мое учащенно колотилось, потом замерло, будто перестало биться. Тихо. Мед­ведь не подходил. Я боязливо поднял голову, взглянул назад и чуть не расхохотался. Медведь с ловкостью акробата карабкал­ся уже на сосну. Влез на нее и с силой стал встряхивать вершину дерева.

Я стремительно вскочил на ноги и бросился бежать.

Скоро я нашел квартиру своего друга Сибирякова.

Он радостно встретил меня, но, заметив на лице моем испуг, озабоченно спросил:

-  Ты чего это? На тебе лица нет...

Я стал ему рассказывать историю с медведем. По мере того как я рисовал ему все ужасы, которые я пережил, лицо Серебря­кова прояснялось. Он улыбался и вдруг, неожиданно для меня, расхохотался.

-  Тебе только хахоньки, а вот мне каково было? - укориз­ненно сказал я.

-  Верно, - согласился Сибиряков и снова захохотал. Я тоже рассмеялся, но смущенно, не  понимая, что развеселило моего друга.

-  Да ведь это Динка! - воскликнул Сибиряков, - не пони­маешь?.. Динка - медведь, ручной. Он живет у нашего управля­ющего француза Перре... Этот Динка свободно везде шляется. Кто не знает его. Он никого не трогает. Если бы он к тебе,

к лежачему, подошел, понюхал бы тебя и ушел по своим делам... А делов у него много... Деловитый зверь. Вскоре мне пришлось снова уви­деть Динку. Я работал на элевато­ре драги. Весь прииск с этой желез­ной клепаной башни был виден как на ладони. Широкий разрез, затоп­ленный водой, голубел, окаймлен­ный густым лесом, как небольшое озеро, случайно заброшенное в глухую тайгу. На берегу его кой-где примостились небольшие хижины - старательские казармы. Против дра­ги стояла крепкая бревенчатая изба - контора, а позади - наша казарма.

По дороге медленно вперевалку шел Динка.

- Динка в гости идет, - сказал слесарь Лопатин, работавший возле меня. Из-за конторы выскочили двое босых мальчишек и с крика­ми «Динка! Динка!» побежали навстречу медведю. Увидев ребят, Динка остановился, подумал и спокойно свернул с дороги в лес.

-  Надоедают   ребята   ему, - продолжал   Лопатин, - нашли моду верхом на нем кататься, а он этого не любит.

Мальчишки тем  временем  побежали к Динке напересечку.

Бойкий мальчуган в красной рубашке смело подбежал к мед­ведю, ловко вскочил ему на спину и, пришпоривая босыми нога­ми, крикнул:

-  Ну! Ленивая...

Медведь недружелюбно качнул головой, встряхнул задом, и шалун кубарем слетел с его спины, а медведь рысцой побежал к нашей казарме и скрылся за углом. Спустя некоторое время он снова появился, торопливо забежал за стоящую неподалеку телегу и остановился, чего-то ожидая.

Тотчас из-за угла выбежала наша хозяйка Анна Петровна. В руках ее был ухват. Увидев Динку, она подняла ухват и воин­ственно направилась к нему.

-  Я вот тебе, чертов сын, задам сейчас, - кричала она.

- Как начну возить ухватом, подставляй, где зудит. Узнаешь, как хо­дить по домам да блудничать.

Динка, боязливо оглядываясь, побежал от нее. Хозяйка, не догнав его, помахала угрожающе ухватом и плюнула вслед убе­гающему медведю. Потом подхватила с земли ком засохшей грязи, бросила в медведя, но не попала и пошла обратно. Возле угла снова остановилась и, потрясая ухватом, крикнула:

-  Придешь, погоди, подлая рожа, я тебя обварю кипятком. А Динка стоял поодаль и спокойно смотрел на Анну Петров­ну. Та снова бросилась в сторону Динки и еще громче закричала:

-  Я  тебе, лохматый  черт... Он еще зенки на  меня  пялить. Мы захохотали.

-  Наверно,  стащил  чего-нибудь, - сказал  Лопатин.

- Наша Аннушка все время воюет с ним. Прошлый раз он зашел в сени, отыскал горшок с холодными щами, взял его   да и опрокинул, а потом кусок мяса стащил, ушел вон туда, к пенькам, и слопал его... А смирный зверь, добродушный, никого не трогает. Он ма­леньким медвежонком был привезен Перре. Медведицу в ту пору убили, так их, пару медвежат, взяли. Один-то сгиб, а этого повар воспитал. Дрова в кухню таскать научил его... Прикажет: «Дин­ка, тащи дров». Динка тащит. И только просмотрит повар, Дин­ка всю кухню завалит дровами.

Лопатин помолчал, потом вдруг, зорко всмотревшись в сто­рону дороги, проговорил:

-  Смотри, управляющев кучер Степан идет. Он Динку ищет. По дороге шел здоровый рыжий мужик в коротком летнем пиджаке и белом холщовом фартуке с вышитым подолом.

Динка в это время подходил опять к казарме. Заглянув в окно, он спрятался и притаился у стенки. Кучер, завидев Динку, стал осторожно подкрадываться к нему, приготовив кнут. Динка, не подозревая опасности, сел, почесал за ухом. Но, заслышав приближающиеся шаги, оглянулся, испуганно рявкнул и бросил­ся бежать. Кучер замахнулся кнутом, но Динка, виляя неуклюже задом, скрылся в лесу. Кучер побежал за ним.

-  Боится он Степки  как огня, - сказал Лопатин, - порет он его как сидорову козу.

Вечером, когда мы пришли домой и пили чай, хозяйка серди­то сообщила нам:          

-  Без молока сегодня сидим. Динка проклятый последнюю кринку разлил, подлый... И кринка-то на полке стояла, достал, лохматый черт. Я слушаю, что, мол, это там у меня в чуланчике стукнуло. Вышла, а он с полу молоко лачет... Кринку разбил. В руках-то у меня ничего не было огреть его, подлого. Побе­жала я, взяла ухват, выскочила, а его уж и след простыл.

Спустя несколько дней я видел Динку во дворе управляющего приисков. Он си­дел смирненько в уголке, прикованный на цепи. Возле него ходил кучер Степан и, посмеиваясь, говорил:

-  Вот, не умеешь вести себя, как доб­ропорядочный, сиди теперь на цепочке.

Динка печально смотрел вокруг. Иной

   

раз, встав на задние лапы, он пятился назад, цепь натягивалась, и Динка свирепо начинал бить по ней лапой. Вышел повар в белом колпаке, сунул ему кусок чего-то съедобного и, потрепав шею медведя, весело проговорил:

-  Сидишь?.. Сиди... Не будешь пакостить.

И Динка смирненько сидел. По двору ходили куры, неустанно горланил красноперый петух с повисшим до самого глаза огром­ным гребнем. Иногда куры приближались к Динке. Тогда мед­ведь, растянувшись на брюхе и положив голову на передние лапы, с вожделением следил за каждым движением кур и пету­ха. Вот Динка сел и начал передними лап

Бесплатный хостинг uCoz