…пло и уютно в малень­кой комнатушке товарища, но казалось, что я отторгнут какой-то жестокой рукой от жизни, хотя бы такой неза­тейливой, какая у Люханова. А что ожидает меня даль­ше, я не знаю. Я пока еще не спросил Люханова насчет работы. Словно боялся коснуться этого вопроса, чтобы снова воочию не встретиться со злой действительностью. В раздумье я тихонько стал играть какую-то грустную мелодию на гитаре.

-  Как  вы   славно  играете, - неожиданно  прозвучал голос Жени.

Я оглянулся. Женя стояла в дверях. Лицо ее слегка порозовело, а глаза будто стали еще больше, задумчи­вее! Я испытывал чувство непонятного смятения, лицо мое вспыхнуло, а она осторожно прошла в комнату и присела на стул.

-  Вы что сейчас играли?

- Не знаю, как называется.

-  Красиво. У вас как-то гитара звучит иначе... Вы научите меня играть это?

Я смущенно кивнул ей головой.

-  А вас как зовут?- спросила она.

Я сказал.

- А по отчеству?

-  Зачем вам мое отчество?

-  Ну, как же? Как я буду вас звать?

-  Зовите как угодно, только без отчества.

-  Не любите?

Женя, улыбаясь, подошла ко мне, опустилась на колено и, подняв на меня красивые глаза, проговорила:

-  Сыграйте эту вещь еще раз.

Я заиграл, а она, склонив голову, внимательно ста­ла следить за моими пальцами. Потом, тряхнув голо­вой, закинула непослушные пряди волос назад и, улы­баясь, проговорила:

-  Как хорошо!

Потом быстро вышла, сказав на ходу:

-  Самовар-то у меня, наверное, убежал.

Она торопливо загремела в кухне трубой и вскрик­нула:

-  Аи, батюшки, и на самом деле.

Я вышел в кухню. Самовар фыркал, из паровика С глухим свистом вылетал пар.

-  Не убежал? - спросил я.

-  Ну, как не убежал, смотрите, что делает?

-  Стоит. А я думал на самом деле   у вас   самовар умеет бегать.

Женя вопросительно посмотрела на меня и расхохо­талась.

Мы вместе с ней накрыли стол в большой комнате. Я притащил самовар, а она приказывала:

-   Несите из кухни тушилку и поднос. Ну, куда вы претесь с самоваром на скатерть? У, какой вы неумеха, Алексей!  Нет... Алеша... нет, Ленька.

Я чувствовал простое, нежное отношение этой милой девушки ко мне. Словно я ее уже давно знаю, давно знаком с ней. Я спросил:

-  А почему Люханова вы зовете Евгений Ферапонтович?

Она расхохоталась.

-  А право, и сама не знаю. Пришел он к нам и на­звал себя: «Я, говорит, Люханов    Евгений    Ферапонтович». А я потом ему сказала «А я Евгения Фоминишна». Но все-таки он меня зовет Женей... Вы работать к нам приехали?

- Да.

-  Как будет хорошо!  Поступите,   мы вам   отведем небольшую комнатушку, и вы будете с Евгением Ферапонтовичем жить у нас. Будет    весело,    весело! Я вам уступлю свою комнатку.

Женя рассказала, что отец ее токарь, мать работает дома - шьет. А она учится, хочет стать учительницей.

-  Я люблю ребятишек. Это такие милые мордочки... Особые люди, по-моему. Я вот вспоминаю, как была ма­ленькой, то мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девочка.

Потом Женя таинственно сообщила мне:

-  У нас живет Николай Порфирыч   Окулов.   Инте­ресный человек! Я познакомлю вас с ним.

Пришел Люханов, выкинул на стол палку колбасы и две французских булки.

Пили чай. Женя по-хозяйски хлопотала. Ее малень­кие руки проворно двигались, разливали чай, переполаскивали посуду, и сама она зарумянилась. Я давно не бывал в такой уютной обстановке и с наслаждением прислушивался к ее бойкому разговору и добродушному пыхтенью самовара.

К чаю пришел Окулов.

Он долго полоскался, гремя умывальником в кухне. Потом вышел к нам.

-  Ну-с, как наша молодая хозяюшка справляется с работой?- проговорил он, улыбаясь, и внимательно по­смотрел на меня.

Женя, улыбнувшись из-за самовара,  пояснила:

-  Как видите. Это приехал товарищ Евгения Ферапонтовича.

-  Не приехал, а пришел, - поправил Люханов.

-  Ну, все равно, пришел...

-  По-моему, не все равно: ехать или идти, - шутли­во заметил Окулов, подавая мне руку.

Я неловко тряхнул ее, узловатую, тяжелую, как гиря. С приходом Окулова стало веселей, шумней. Это был рослый смугляк, лет за тридцать. Его скуластое ли­цо с черными сросшимися густыми бровями казалось мрачным. Но добрые карие глаза сияли весело. Я еще не видал политических ссыльных, а только слыхал о них. В моем смутном представлении они были людьми осо­бого склада. Я думал, что ссыльными могут быть толь­ко студенты, которые идут против царя, а из рабочих не могут быть. Рабочих-бунтарей порют и отправляют на каторгу. Но сейчас передо мной сидел рабочий, такой же, как я, только много старше меня. Мне хотелось с ним заговорить. Спросить, за что он сослан в эту глушь, но я боялся, думая, что это его обидит. Помешивая ложкой чай в стакане, Окулов спросил:

-  Ну, как, Евгений, сегодня    идешь    на вечеринку носы расстреливать?

-  Нет.

-  Нет?.. А что мы будем сегодня делать, Женя?

-  Я не знаю.

-  Я принес интересную книженцию.

-  Знаете, Николай Порфирович. Мы сегодня послу­шаем Леню. Он замечательно играет на гитаре.

Люханов удивленно посмотрел на Женю и на меня. Глаза его вдруг затуманились. А Окулов, простодушно улыбаясь, проговорил:

-  Ага, значит ты уже со всех   сторон   рассмотрела нового товарища.

Женя слегка вспыхнула, я тоже покраснел, а Нико­лай Порфирович все так же спокойно и шутливо спро­сил:

-  Наверно, уж и влюбилась?

-  Ну,  что вы,  Николай  Порфирович?

-  Ну, что,   Женечка?   Музыка - ключ   к женскому сердцу. - Окулов  плутовато   взглянул   на   меня и под­мигнул.

-  Я вам чаю не дам, если вы будете так.

-  А я сам налью.

Люханов вылез из-за стола и ушел к себе в комнату, а через несколько времени он вышел одетый.

-  Вы    куда,     Евгений    Ферапонтович? - удивленно спросила Женя.

-  Пошел я. Нужно мне в одно место.

В тоне Люханова сквозило недовольство. Не сказав больше ни слова, он шумно вышел.

-  Что-то вдруг   раскапризничался? - грустно   прого­ворила Женя и принялась убирать со стола посуду.

-  Ревнует, - проговорил  Окулов.

-  Кого?

- Тебя.

-  Странно.

-  Ничего нет странного. Он человек с темперамен­том... Я тоже ревную.

Последнее Окулов сказал шутливо.

Чем дольше я был возле этого человека, тем боль­ше он мне нравился. С тревожным любопытством я ло­вил каждое его слово, чувствуя, что в нем живут боль­шие мысли. Я ждал, что вот Николай Порфирович заго­ворит о себе, о политике, но он, покуривая папироску, внимательно смотрел на меня, говорил о пустяках, шу­тил. Мне думалось, что он опасается меня, взвешивая каждое мое слово, каждое движение. Я откровенно рас­сказывал ему о себе и, между прочим, рассказал о том, что выслушал от богомольца-старика на верхотурском тракте. Николай Порфирович поднялся и, медленно ша­гая взад и вперед по комнате, горько усмехнувшись, проговорил:

-  Нет, все это бредни неумных   людей, которые не видят подлинной жизни нашей и не хотят видеть. Безработица не от того, что много заводов и что много ра­бочих. Да разве у нас в России уж столько много заво­дов? Фабрик? Не потому. Народ наш нищий. Ему не на что покупать все то, что производят заводы и фабрики. А у тех, кто владеет этими заводами и фабриками, од­на цель - барыши. Крестьянин бежит из деревни в за­воды. Ну, как же ему не бежать, когда землишки у него - курице негде разгуляться и ту из-под ног у него выдергивают, вот он и идет в завод, чтобы с голоду не подохнуть.

Почти до полуночи мы беседовали. Я с наслажде­нием слушал ровную речь, и меня радовало, что Николай Порфирович разоткровенничался. Он словно распахнул передо мной широкие двери. С затаенным дыханием его слушала и Женя. Иной раз наши взгляды встречались.

Мне хотелось думать, что вот эта и есть та девушка, о которой я мечтал дорогой, и мне было досадно, что я безработный, и, может быть, завтра мне придется расстаться с этим домом. Николай Порфирович подо­шел ко мне и, дружески хлопнув меня по плечу, про­говорил:

-  Ты еще молоденький мальчик, но смелый... Моло­дец!.. Смело поступаешь, идешь хотя в глушь, но идешь. Может быть, ты здесь и не найдешь работы, а это воз­можно. Но ты иди, иди дальше. Чем   больше   увидишь людей, чем больше тебя будет терзать жизнь, тем ши­ре раскроются твои глаза, тем яснее   ты увидишь,   что тебя окружает... Это школа суровая, но зато благодар­ная... Ну, ладно, довольно об этом... Скучно...

Он снял со стены гитару и подал ее мне.

-  А ну-ка, давай-ка проявляй свое искусство. Я по­слушаю, за что тебя наша Женя полюбила.

Я смущенно взял гитару. Мне показалось, что гита­ра загудела сильней, чем в прошлый раз. А Окулов про­шелся по комнате, подошел ко мне и, встав, прогово­рил:

-  Ну, давай подыгрывай, - и запел   приятным   бас­ком:

                                        Есть на Волге утес, диким мохом порос

                                        От вершины до самого края.

                                       И стоит сотни лет, только мохом одет,

                                       Ни нужды, ни печали не зная...

Я удачно подобрал аккомпанемент к песне.

                                                  Если есть на  Руси хоть один человек,

                                                  Кто б с корыстью  людскою не знался,

                                                  И  свободу,   как   мать  дорогую,  любил,

                                                  И  во имя ее  подвизался...

Мне вспомнился рабочий Борисов, его рассказы о Степане Разине, которые озарили мое сознание светом исторической правды.

                                                 Тот пусть смело идет,

                                                 На утес тот взойдет,

                                                 Чутким ухом  к вершине  приляжет.

                                                 И утес-великан все, что думал Степан,

                                                 Все тому смельчаку перескажет...

Февральское утро смотрело в окно мутноватой зорь­кой, когда я проснулся на другой день. В комнатах было тихо и сумрачно. Где-то стенные часы отсчиты­вали время и пробили восемь.

Я давно не спал так долго и непробудно. Усталые ноги мои ныли глухой ломотой в суставах. В сладкой полудреме вспомнился вчерашний вечер, Окулов, Люха­нов и Женя. Почему Люханов вчера ушел? И ушел чем-то недовольный. Окулов, по-видимому, верно определил, что у него вскипела ревность ко мне, когда Женя меня так просто и мило назвала. Но вот Окулов, он заслонил своей фигурой Люханова.

Заложив руки назад, Окулов ходит по комнате и спокойным басовитым голосом говорит, словно читает какую-то чудесную книжку.

На него смотрит Женя. Она будто считает его шаги. Синие глаза ее мерцают неугасимым огоньком любви. И я чувствую, что эти глаза освещают комнату и ос­вещают меня.

Только ее «вы» бросало какую-то грань между ней и мной, через которую перешагнуть я не знал как.

Утренний чай мы с Женей пили в кухне одни. Люха­нов и Окулов были на работе. Она рассказывала, что уснула поздно - зачиталась. Николай Порфирович при­нес интересную книжку.

На ее вопрос, какие книжки я читал, я мог вспо­мнить только Жюль Верна, «Спартак» Джиованниоли и Некрасова. Я даже не мог вспомнить, кто написал книгу «Слепой музыкант». И чтобы не попасть впросак, я уклончиво сказал, что читал много, но читал так, беза­лаберно.

Провожая меня на завод, Женя мне строго, но шутли­во сказала, погрозив пальцем:

-  Смотрите, во что бы то ни   стало   поступайте на работу... Ладно?.. Идите... Счастливо...

Но я возвратился ни с чем. Женя выслушала меня, плотно сжала губы и молча отошла в угол.

-  Безобразие, - хрустнув   пальцами,   сказала она и, отвернувшись к окну, стала смотреть в муть серого дня.

Подавленный тоской, я взял гитару и стал играть. Мне было больно чувствовать, что этой девушке мое несчастье причиняет душевную боль, что я непрошенно занес в этот дом печаль. Хотелось скорей убежать отсю­да. Но мне хотелось еще раз взглянуть на Николая Порфировича, пожать его руку и поблагодарить за его отзывчивость ко мне.

В заводе прогудел гудок на обеденный перерыв. При­шли Люханов и Окулов. Люханов как-то холодно вы­слушал мое сообщение, промолчал, а Николай Порфи-рович в печальном раздумье сказал:

-  Я так и думал.

Я сказал, что сегодня же пойду в Надеждинский за­вод.

Люханов участливо посмотрел на меня и предло­жил:

-  Куда заторопился?   Переночуй   еще, а завтра ут­ром и пойдешь.

Но я решил бесповоротно. Мне просто хотелось быть одному и одному все переживать.

После обеда я стал собираться в путь. Женя подо­шла ко мне и грустно спросила:

-  Все-таки сегодня?

-  Да, Женя, нужно, - сказал я и отвернулся, чтобы скрыть свое волнение. В груди   было   тесно, и к горлу подкатывалось что-то тяжелое.

-  А по-моему,   вас   обидел   Евгений   Ферапонтович.

-  Чем?

- Ну, я ведь вижу, что он еще   вчера   вечером на­дулся... Но вы останетесь не у него, а у нас. Я поблагодарил девушку, она, грустная, ушла. Люханов, собираясь на работу, спросил меня:

- А деньги у тебя есть, Ленька?

-  Есть,- сказал я. Но в кармане у меня осталась одна истрепанная рублевка и копеек сорок мелочи.

Люханов сообщил мне, что на заводе будто готовят список на рабочих, которых хотят увольнять, и сторо­ной слышал, что и он, Люханов, есть в этих списках.

Прощаясь со мной, он почему-то избегал моего взгляда, словно прятал свои глаза.

Николай Порфирович позвал меня к себе в комнату и, виновато улыбаясь, подал мне две рублевки.

-  Возьми, Алеша... Дал бы и больше, но... послед­ние... Ну, ну, не ломайся, не скромничай... Я ведь знаю - тебе в дороге каждая копейка дорога... Я еще зарабо­таю. Ну, прощай, а ты   не унывай... - Окулов    тряхнул меня за плечи и посмотрел в мои глаза. - Крепче стой на земле... Потому мы и несчастные,   что все боимся... Счастливо.

Крепко пожав мне руку, он зашагал от меня широ­кой развалистой походкой.

Когда я оделся и хотел снова вздернуть на плечи свою котомку, я не обнаружил ее на том месте, где она лежала. Пошел в кухню спросить Женю и увидел, как Женя торопливо что-то совала в мою котомку и, встрях­нув, стала завязывать ее. Она не подозревала, что я стою в дверях и смотрю на нее.

Завязав котомку, Женя направилась в мою сторону, но, встретившись со мною, она смущенно остановилась с виноватой улыбкой.

- Я положила вам на дорогу поесть.

Мне хотелось схватить Женю и поцеловать ее, как родную, любимую сестренку, а Женя, подавая мне ко­томку, проговорила.

-  Может быть, в Надеждинске устроитесь,   черкни­те. Ладно?.. Быть может, мы   еще   встретимся... А вот это записка к моей тете. Придете в Надеждинск и прямо к ней. Она вас примет... Ну,    прощайте...    Счастливого пути.

Женя схватила мою руку, сжала ее и долгим взгля­дом немигающих глаз посмотрела мне в лицо.

Взволнованный, я вышел. Женя проводила меня за ворота. Кутаясь в шаль, она смотрела мне вслед. Я снял шапку, махнул ей, Женя мне помахала рукой. Сдерживаясь, чтобы не заплакать, я завернул в про­улок.

 

Буран

Из заводского селения шла пустынная, прямая доро­га, проходящая через обширное болото среди карли­кового сосняка.

Разыгрывалась холодная метелица. Она бойкими вихорьками спускалась на дорогу и крутила снежную пыль.

Мне сказали, что по этой дороге в двенадцати вер­стах есть деревня Ванюшино и что до нее дорога одна и прямая. Но я давно уже миновал болото, перевалил несколько отлогих холмов, прошел уже битых часов пять, но все еще не встретил признаков близкого селения.

День уже мрачнел, дорога неожиданно разветви­лась. Она разбежалась по трем направлениям, одина­ково накатанная. Я в нерешительности остановился. Ветер крепчал. Он уже не шалил с придорожным кустар­ником, а злобно трепал его голые ветки, наметая белы­ми языками снег поперек дороги. Отдаленные горы, казалось, были завешаны кисеей. Дорога заметно ста­ла суживаться. Она вилась меж мачтовых сосен по склону отлогой горы. Потом спустилась в ложбину и, поднявшись на нее, ушла в широкую порубь. Идти дальше было некуда. Дорога в порубь уходила чуть за­метной тропинкой. Я понял, что попал, в лесосеку, откуда, очевидно, не так давно увезли последние дрова.

Я воротился до ростани и пошел по правой дороге, но она стала заворачивать куда-то обратно к Сосьвинскому заводу. Снова я воротился и решительно пошел по левой дороге, думая, что куда-нибудь она да приве­дет.

Гудение вьюги в лесу стало слышней. Возвращаться обратно было бесполезно, кроме того, чувствовалась усталость в ногах, хотелось присесть и отдохнуть. Но мысль эта меня пугала. Я знал, что если сяду сейчас, то усну и больше не проснусь. Поправив за плечами ко­томку, я пошел ускоренным шагом.

Вьюга словно выгоняла из темных углов ночной мрак и окутывала им лес, дорогу. Мне уже не видно было впереди, куда идет, заворачивается дорога, я толь­ко чувствовал под ногами плотный, накатанный снег на дороге и брел среди прямых колонн мачтовых со­сен, уходящих вершинами своими в бездну неба, где черный, косматый ветер стремительно летел куда-то и гудел. В лесу было несколько тише. Здесь вскипали на снежном покрове холодные вихорьки и сверлили тело ледяным дыханием в каждой прорехе моей одежды, бросая в лицо колючую снежную пыль. В теле чувство­вался озноб, и ноги стыли, казалось, они примерзли подошвами к буркам. Хотелось отыскать какое-то лого­во, развести огонь и обогреть окоченевшие руки и ноги.

Я попробовал было шагнуть в сторону от дороги, но провалился по пояс в снег и удобно присел, как в мягкое кресло. Вставать не хотелось. Чуточку бы отдох­нуть и перевести дыхание! Сунув руки в рукава, я при­жал озябшие пальцы к телу. Сам присутулился, втянул голову в воротник и стал дышать внутрь шубенки. Тепло! Вот одну бы минуточку вздремнуть! Веки тяже­ло смыкаются, и как сквозь сон мне слышится отдален­ный вой бурана. Временами он подлетает ко мне и, шаркнув снежным языком, с дикой песней уносится дальше. Где-то рядом поскрипывает дерево, поодаль ему отзывается другое, похоже, что в тайге блеет заблудив­шаяся коза. Мне не видно неба, но кажется, что оно разрывается на клочья, а земля летит с головокружи­тельной быстротой куда-то в бездонную черную про­пасть.

И вот мне чудится, что на меня смотрит Окулов. Он положил свои руки мне на плечи, от его рук стало теп­ло. Смуглое лицо его исчезает, как дым, я вижу только одни глаза его, большие, спокойные, а за ним, как в овальной рамке, Женя. Она смотрит на меня заплакан­ными грустными глазами. Где-то хохочет Люханов и монотонно поет богомолец знакомые мне божественные псалмы. Я будто иду с ним рядом и тоже пою, иду, спу­скаюсь по круче, но вдруг спотыкаюсь и стремительно лечу вниз.

Я открыл глаза. Буран попрежнему ревел. Сквозь его бешеный вой откуда-то издали донесся человече­ский голос:

- Полканко! Полканко!

Этот крик пролетел надо мной и, смятый ураганом, упал в чашобу леса.

Я насторожился. Подумал, что просто это мне почу­дилось. Но крик повторился, а вслед за ним ко мне донесся стук топора и разливчатый лай собаки.

Я сделал отчаянное усилие, чтобы подняться. В го­лове мелькнула страшная мысль - «я погибаю».

Поднялся. Ноги мои подкосились, и я снова грузно опустился в снег. Во что бы то ни стало мне хотелось выбраться на дорогу. Снова сделал усилие встать и, по­шатываясь, шагнул вправо. Но увяз снова в снегу. Шаг­нул влево. Нащупал ногой твердый накатанный снег - дорогу, покрытую слоем наметенного вьюгой снега. Вы­лез на нее, и, как на ходулях, зашагал по ней.

Но где кричали? Где лаяла собака? Я прислонился к дереву и прислушался. Зубы мои стучали. Тело лихо­радочно вздрагивало, ноги были точно отломлены по щиколотки, а пальцы рук потеряли всякую осязатель­ность. Ветер рванул и с шумом улетел во мглу леса. На секунду стих. До меня ясно опять долетели удары то­пора. На этот раз они были звонкие, отчетливые.

Я бросился вперед, шагнул несколько шагов, ноги мои словно кто подломил, я осел, ухватившись за мо­лодую сосну, и закричал.

Недалеко от меня залаяла собака. Я крикнул во весь голос:

- Полканко! Полканко!

 

* * *

Я сидел на нарах, раздетый, в душной землянке куренщика. В углу жарко топилась железная печка. Глу­хо гудел огонь в трубе, а на улице подвывал буран: он свирепо дергал щелистую дверь, будто рвался в зем­лянку, чтобы снова схватить меня ледяными косматыми руками и бросить в тайгу, в снег, а потом в бешеной пляске носиться надо мной, посвистывать и петь свои песни смерти.

Руки и ноги мои были словно обожжены, в суставах все еще была глухая ломота, особенно мучительная, когда мои окоченелые конечности стали отогреваться.

Возле меня на низком чурбаке сидел куренщик и сосредоточенно смотрел в огонь печки, посасывая ко­роткую трубку. Он, должно быть, в третий или четвер­тый раз рассказывал мне историю, как притащил меня сюда:

- Полканко вдруг, это, забеспокоился, уши свои навострил, заурчал, да ка-эк бросится. Лапой двери отворил и марш из избушки. Залаял... Сторожкий пес... Я думаю: кого носит в такую непогодь по лесу?.. Зверь и тот хоронится в этакий буран куда-нибудь к се­бе в логово. А вот на-ка тебе, учуял, что кто-то на дороге есть. Я вышел, покричал, покричал его, да ду­маю: так, мол, это он. А он нет... Отбежал и опять за­тявкал. А я все-таки, дай-ка постучу топором, ежели, мол, человек, так услышит, а зверь отбежит - услы­шит, что человек близко, побоится. Потом слышу, Полкашка не на зверя лает... На зверя у него особый голос. На человека лает... Значит, человека близко за­чуял, не зря беспокоится... Давай обухом по полену ко­лотить. Потом, слышу, ты заорал... Шибко познобил ноги-то?.. Насилу я их оттер, как деревяшки были, ра­зувал, так примерзли они к обуткам-то. А пальцы, как баклушки, брякали. Здорово! Больно у тебя уж на но­гах-то легко, не по-зимнему... Ну, ничего... Хуже могло быть, если бы не Полкашко.

Темное лицо куренщика сплошь обросло густой шер­стью бороды; голова утонула глубоко в шапку с боль­шими ушами, лицо походило скорей на морду зверя.

Рядом со мной сидел на нарах Полкан - большой, серый, востроухий пес. Ему, должно быть, жарко было: разинув широко пасть, он высунул длинный красный язык набок и учащенно дышал, добродушно посматри­вая то на меня, то на хозяина. Я скормил ему добрую половину своих сухарей, и он вполне освоился со мной. Я благодарно гладил его по голове, чесал за ушами, а он, как должное, принимал мои ласки.

Подбросив в печку дров, куренщик полез в темный угол на нары и, устраиваясь на овчинном тулупе, про­говорил;

- Давай ложись, спи со Христом. Утро вечера муд­ренее.

Я растянулся на нарах. Пахло гнилым сеном, пор­тянками и едким дымом махорки. Но я был счастлив: было тепло. Полкан спрыгнул, залез под нары, пово­зился там, глубоко вздохнул и смолк.

На улице шумно вздыхала и плакала вьюга, злобно дергала дверь избушки и, ухнув, уносилась куда-то в неизвестность - в глушь шумящей тайги.

На другой день под вечер за гривенник меня под­везли углевозчики до деревни Ванюшиной. Отдохнув там, я благополучно дошел до Надеждинского завода. Потолкавшись безрезультатно в конторе и возле завода, я ушел. К тетке Жени не зашел; а тут же трактовой дорогой отправился обратно до Верхотурья, а потом уже знакомым трактом дошел до железнодорожной станции и с первым попавшимся пассажирским поездом уехал «зайцем» дальше.

 

Изобретатель

Я еду в вагоне, лежа под скамейкой, и прислуши­ваюсь к близкому мне - под самым полом - постуки­ванию колес на стыках рельсов. Иной раз этот стук и толчки у меня вызывают глухую боль в голове. Мне видны только ноги. Они двигаются, шаркают по полу. Где-то играют на гармонике, и возле меня, покачиваясь на носке, отбивает в такт музыке серый разношенный валенок. В мое «купе» временами заглядывают рожи, двусмысленно улыбаются и говорят:

-  Зайчик.

В конце концов меня стало раздражать внимание пассажиров. «Выдадут», - тревожно думал я.

А одна старушка торопливо придвинула к себе туго набитый чем-то мешок и облапила его ногами.

-  Что, бабушка, боишься? - слышу я чей-то грубо­ватый голос.

-  А бог его знает, кто там, може, жулик, а може, честный человек - несчастный. А все-таки береженого-то бог бережет... Не заметишь, как сопрет котомку-то. По­следние ремки утащат.

Под головой у меня вместо подушки котомка. Мне удобно, только временами тревожат голоса:

-  Господа, предъявите ваши билеты.

Я подбираю ноги, подвигаюсь вглубь под лавку и, замирая, сжимаюсь в комок. Контроль благополучно проходит, и я снова устраиваюсь поудобней.

Мое положение меня начинает забавлять. Мне хо­чется даже хохотать. Вспоминается песенка, которую мы когда-то пели, сидя с Женькой Люхановым в паровом котле, отбивая накипь:

                                                        Вы скажите,

                                                        Ради бога...

                                                        Да где железная

                                                        Дорога?

Но вдруг за ногу меня кто-то потянул и строго крикнул:

-  Эй,  кто там? Вылезай-ка! Я  поджал ноги  под себя.

-  Вылезай, говорят тебе.

Неуклюже протискиваясь меж ножек скамейки, я вылез и встал, измятый, запыленный.

Передо мной стоял главный кондуктор в черном су­конном кафтанчике, обшитом серебряным тусклым позументом, сухонький, серенький старичок. Он сердито вскинул тонкие серые брови и спросил:

-  Куда  едешь?

Я не знал, куда еду, и стал перед ним в замешатель­стве.

-  Я тебя  спрашиваю,  куда едешь, билет есть?

-  В завод.

-  В  какой завод? Билет, говорю, есть у тебя?

-  Нету.

-  Нету?! Иди...

Главный взял меня за рукав и ткнул сухоньким кулачком в спину. Я хотел выйти в тамбур вагона, но путь мне загородил рослый, здоровенный провод­ник.

-  Стой, куда поперся?..  Успеешь, уйдешь. Главный,    позвякивая    компостером    в тощеньких с синими жилами руках, хозяйски осматривал пассажиров и повелительно кричал:

-  Господа, предъявите ваши билеты. Эй, ты, милей­ший, проснись!  Ваш билет?

Проводник ползал на коленках и осматривал под лавками вагона.

Меня увели в маленькое служебное отделение.

-  Где садился?- строго спросил меня главный. Я сказал.

-  Деньги у тебя есть?

Было понятно, что ему нужна взятка.

-  А сколько нужно? - спросил я.

-  Полтинник, - сказал главный, почесав сизый кон­чик носа.

Мне не хотелось давать взятку этому неприятному человеку. От него пахло водкой и чесноком. Да и в кар­мане у меня было всего несколько медных пятаков. Я сказал, что денег у меня нету.

-  Высади! На этой же станции высади, - приказал он проводнику и вышел.

- А ты не рыпайся,- мрачно    сказал   проводник, - хуже   будет,   к   дополнительному представим.

-  Нету у меня денег.

-  Врешь, шпана...

Когда поезд остановился, проводник вывел меня в тамбур, схватил за шиворот и «высадил». Черноборо­дый, с виду добродушный жандарм тихо, спокойно до­просил меня в тесной комнатушке, затем встал, взял меня за воротник, встряхнул, пинком открыл дверь и вышвырнул на перрон. Следом за мной вылетела моя котомка. Я подобрал ее и побрел со станции.

Мне сказал стрелочник, что верстах в двенадцати есть завод. Обрадованный, я зашагал по широкой стол­бовой дороге.

Впереди раскинулось заводское селение. Дорога се­рой холстиной ушла в него и затерялась среди малень­ких домиков.

Вдали дымил завод, придвинутый к небольшой спруженной реке. Мне знакомы глухие вздохи кауперов домны и шепот железа листопрокатки. Кажется, что эти звуки только и нарушают тишину селения. Впрочем, где-то играет гармоника, и под ее надсадный рев басом горланит пьяный:

                                                        Эй, живо, живо!

                                                        Подай бутылку пива.

                                                        Подайте поскорей,

                                                       Чтоб было веселей.

Я уже отвык думать, что вот я приеду на завод и мне скажут: работа есть. И на этот раз я подходил к заводу, затаив в душе сомнение.

Широкие ворота настежь раскрыты. Над ними кра­суется вывеска с большими медалями. Наверху вывески торчит черный двуглавый орел. Точно стервятник, рас­пластав крылья, преграждает он мне путь на завод и, держа в одной руке шар - державу, в другой палку - скипетр, нацеливается в меня.

Из узких дверей проходной вышел рабочий, высокий, костлявый, в замасленной блузе, без пояса, в рваных штиблетах. Подкопченное заводской пылью лицо его было мрачно и возбужденно. Он схватил с… Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz