…ss="AAB">-  Иди, только... ружье возьми.

Я смело вышел, обошел избушку, но никого не встретил и ни­чего не услышал. Василий Петрович стоял у дверей и держал винтовку наизготовку.

-  Ну что?

-  Ничего. Никого нет.

-  Что за притча?

-  Пойдем, посмотрим вместе, - предложил я. - Или боишь­ся? Эх ты, а еще охотник!

Василий Петрович потоптался на одном месте и нерешитель­но сказал:

-  Ну... пойдем. Только ты... ты... вперед иди...

-  Я и пойду... Пойдем...

Василий Петрович взял в руки ружье, взвел курок и нехотя вышел за мной.

-  Смотри, - сказал я, - по ту сторону стены, а я по эту буду смотреть.

Василий Петрович подошел к углу избы, высунул за угол дуло ружья и боязливо заглянул за избушку. На его стороне не­сколько раз прошлепало.

Василий Петрович выстрелил и бросился в избушку.

-  В кого ты стрелял? - спросил я, входя за ним.

Василий Петрович смотрел на меня испуганными глазами и весь дрожал.

-  В кого стрелял? - повторил я.

-  А... а... черт его знает в кого... Я только выглянул, а из-за заднего угла слышу: ко мне кто-то идет. Ну... я и дунул. Слушай, уйдем отсюда... Ну ее к праху.

-  Пойдем, посмотрим, никого же там нет.

-  Иди, а я, убей, не пойду больше.

Я вышел. Выглянул из-за угла, вблизи меня что-то упало с крыши и шлепнуло.

-  Слышишь, Василий Петрович? - крикнул я.

-  Слышу.

-  Я знаю, что это.

-  Чего?

-  Иди сюда!

Василий Петрович вышел.

-  Смотри на той стороне.

-  Ну, смотрю. Опять кто-то идет, я бабахну.

-  Погоди, не стреляй, не надо...

-  У тебя шлепает? - спросил Василий Петрович.

-  Шлепает... Вот что шлепает. Иди сюда! Убери ружье-то.

-  И я нашел,   что шлепает, - обрадованно сказал Василий Петрович.

Я перебежал на его сторону.

-  Подожди, - сказал он, - я сейчас.

Через минуту он вынес из избушки пучок горящего смолья. Мы встали возле стены. Поджидаем.

-  Вот, смотри, - сказал я.

-  Вижу. Ишь ведь что, а?.. Дьявол ее разнеси. Глина про­клятая!

С крыши избушки, покрытой землей, сползала размокшая от дождя глина и шлепала.

-  Ха-а! Вот она, Гришкина-то нечистая сила! - весело прого­ворил Василий Петрович.

- А что там за стеной шаркает?

Мы подошли к задней стене избушки. В руках Василия Пет­ровича ярко горел факел из смолья. На этот раз прилетел поры­вистый ветер и качнул куст черемухи, разросшийся у самой стены избушки. Ветки черемухи шаркнули по стене.

-  Все понятно теперь. Там глина, а здесь черемуха, - успо­коенный, проговорил мой приятель.

 - Куда охотники-то улепетнули?.. Пойдем-ка пить чай не торопясь, да спать.

Подошли к двери избушки.

Василий Петрович сделал ладони рупором и крикнул:

-   Гриша-а!

Ответа не было. Шумел только лес.

-  Гриша-а! - крикнул он снова.

-  А-а-й!.. - отозвался далекий голос Голикова.

-  В ельник ушли... Передрогнут, дурачье, ей богу... - прого­ворил Василий Петрович и снова закричал:

-  Гриша-а-а-ы!..

-  А-а-ы!..

-  Идите сюда вы-а-а-ы!

-   К черту ва-а-а-с!

- Ну   и   вас   к черту, - сердито   проговорил Василий Петро­вич, - пойдем, пусть околевают там.

Мы стали пить чай, потом натопили печку и растянулись на нарах. Я сладко задремал. Хотелось спать. Василий Петрович ворчал:

-  Во, опять шлепает... Шлепай... чертова глина... Слышишь?..

-  Слышу.

-  Ну и пусть шлепает... Спи давай... Утро вечера мудренее. На улице глухо гудел ветер. За стеной шаркала черемуха.

 

Ружье

Любил я в летние праздничные дни ходить с матерью в лес по грибы. Уходили мы далеко и возвращались с полными корзинами белых груздей и огненно-красных боровых рыжиков. Часто, когда подходили к селению, мать, усталая, говорила:

-  Как придем домой, затопим печку и состряпаем пирог с грибами, да в охряпку!

Я любил пироги с мелко изрубленными свежими грибами - в «охряпку».

Нередко, собирая грибы, мать испуганно вскрикивала, когда из-под самых ее ног вылетала птица: глухарь или тетерев.

-  Аи, чтоб те провалиться!

И, провожая всполошенную птицу, она говорила мне:

-  Видел, опять какая тетеря вспорхнула!.. (Всех птиц, будь это глухарь, тетерев,  рябчик, она  называла  одинаково:  «тете­ря»). Вот бы ружье-то, жареха была бы.

Я и сам думал о ружье. Мечтал: вот будто иду я по лесу или возвращаюсь с охоты домой: на мне большие охотничьи сапоги, за плечами ружье «центральное», весь я увешан битой дичью, а все будто на меня смотрят, провожая взглядом.

Я сказал раз об этом отцу. Он недовольно поджал губы и проговорил:

- Ну-у, к чему добро?.. Лес пугать да обутки драть. Утки да рябки - потеряй деньки.

Но мысль о ружье отец во мне не погасил, наоборот, она бо­лее и более разгоралась. Я даже достал прейскурант ружейного магазина и каждый вечер перелистывал его. На меня соблазни­тельно смотрели рисунки красивых ружей. Я читал: «Дву­ствольное ружье, центрального боя, фабрики Зауэр в Зуле. Очень практичное, цена 350 рублей».

Однажды отец, заглянув в прейскурант, сказал:

- Хорошее! Купи-ка, а?.. Само будет стрелять. Как стрелишь да поведешь, так сразу десяток ухлопаешь. Только вот дело-то разве из-за пустяков у нас с тобой встанет: видишь,  у нас в одном-то кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи.

Это была печальная истина. Работал я на заводе учеником слесаря и получал всего четвертак в день. Где же возьмешь триста пятьдесят рублей?

В механическом цехе, где я работал, уже многие рабочие зна­ли, что я хочу приобрести ружье.

Как-то раз у меня на верстаке очутилась мутовка с обломан­ными рогами. Я не догадался, что это значит. Ко мне подошел слесарь Василий Петрович - шутник, страстный охотник, лука­во улыбнулся и взял мутовку за конец черенка.

- Ну, что, ладно ружье-то будет? Вот здесь дырку просвер­лить, и готово. А это курок, - пояснил он, взявшись за один уце­левший рог мутовки, - зато в лесу и дома будет служить - в лесу стрелять, а дома корове пойло мешать.

Я слыхал, что охотники пло­хие ружья зовут «мешалкой», «мутовкой». Но я не обиделся. Да и сердиться на Василия Петровича я не умел: он был хороший человек. Все же я стал так же, как отец, работать в праздники. И часто, отработав дневную смену, шел в ночную. Во мне росла упрямая мысль добиться своей цели - купить ружье.

И вот наконец я купил себе ружье на толчке у старьевщи­ка, за один рубль семьдесят копеек - одноствольное - «шомполку». Ложе в шейке было расколото, огромный

 

 курок чуть держался у замка. Я стянул ложе проволокой, укрепил курок и в тот же вечер, с замиранием сердца, зарядил свое ружье. Взял лист бумаги, нарисовал на нем углем утку, прицепил лист на баню и выстрелил.

Мать отнеслась к моей стрельбе сочувственно. Она помогала мне заряжать ружье и даже вышла со мной в огород. А когда я выстрелил, она вперед меня побежала прямо через гряды к бане. Платок с ее головы упал, волосы растрепались.

-  Попал! Пять   дробин    всадил! - крикнула она. Глаза ее сияли радостью. Улыбаясь, она добавила:

-  Я думала, что у тебя не хватит толку стрелять. В этот вечер я раз десяток выпалил в баню.

Когда пили вечерний чай, отец улыбнулся и, подмигнув, ска­зал:

-  Ты, мать, завтра зажарь-ка дичатинки к обеду.

-  Не настреляли еще.

-  А ты баньки, баньки отруби, да и зажарь.

После чая он взял мое ружье и, внимательно рассматривая его, проговорил с той же лукавой улыбкой:

-  Как есть такое же, как в твоем прейскуранте, нарисовано. Только на ложе, вместо гравировки, проволока намотана, а ку­рок, как нос Степки сапожника,  экий же большой и закорючистый. - И, обращаясь к матери, проговорил:

-Вот, мать, как за­ведем корову, тебе есть чем пойло мешать.

Меня не обидела шутка отца. Ложась спать, я с полным удов­летворением посмотрел на свое ружье, которое висело на стене.

С нетерпением ждал я субботы и боялся, что мастер меня на­рядит работать в праздник. Я уже все приготовил: сшил из ста­рых кожаных голенищ себе сумку - ягдташ, за полтинник раздо­был потрепанный патронташ, купил пороху, дроби и каждый раз вечерами, снимая со стены ружье, любовался им, прицеливался, воображая «тетерю». Но в субботу ко мне подошел слесарь Иваш­кин и сказал:

-  Вот что, ты завтра поедешь к Петру Фомичу, к мастеру, на покос сено грести.

-  С какого угару? - сказал я.

-  Не с угару, а поедешь, да и все тут.

-  Я на охоту собрался, не пойду на покос.

-  Хм, охотник! - презрительно оттопырив нижнюю губу, про­говорил Ивашкин, - поди, с этим пойдешь, - указал он на Васи­лия Петровича, работавшего рядом со мной.  Ему что? Он уже прожил свой век, измочалился, все равно ему, а тебе польза бу­дет. У тебя жизнь еще впереди.

-  Какая польза?

-  Дуралей, платы прибавит мастер! Сколько получаешь?

-  Четвертак.

- Ну, будешь тридцать получать, а то и все тридцать пять.

-  Тебя он послал ко мне - спросил я Ивашкина. Он, не гля­дя мне в глаза, ответил:

-  Ты думаешь, он сам к тебе придет да поклонится? Дескать, ваше степенство, пожалте ко мне на покос грести!.. Как бы не так. Я говорю! А он велел, вот и все.

-  Не пойду, - решительно сказал я.

- Не пойдешь? Ну, тогда пеняй сам на себя. Ивашкин отошел к своему верстаку недовольный и принялся за работу.

 

* * *

Солнце только что встало, а я уже миновал обширное завод­ское селение и вошел в широкую просеку. Возле меня, помахи­вая пушистым хвостом, весело бежал Барбос - моя любимая собака. Он то убегал далеко вперед, то с лаем возвращался, ра­достно прыгал на меня и, поджав острые ушки, снова уносился в лес.

Я первый раз шел с ружьем. Плечо мое давил ремень туго набитой сумки. Вчера еще с вечера мать заботливо укладывала в нее хлеб, соль, огурцы, соображала вслух:

- Не забыть бы чего... Ложку-то надо?.. Я положу ложку, может быть, похлебку сваришь там. Картошки и луку положила... Спичек не забудь... Да смотри, неси мне тетерю.

На востоке золотился край неба, облитый лучами солнца. Какой-то трепетный восторг подгонял меня. Идти было легко, дорога серой лентой вилась, то вползая на угор, то спускаясь в ложбину, уходила вдаль и терялась у синей подошвы далекой горы.

Меня приветливо обвевало смолистым ароматом леса. В ав­густе птицы уже не поют, поэтому в лесу было тихо, только в траве кой-где стрекотали кузнечики.

На ели вдруг защелкала белка, перепрыгнула на сосну и, забравшись на вершину, растянулась по сучку. Прижав ушки, она смотрела на меня черными глазками.

Я остановился, невольно залюбовавшись зверьком, его сно­ровкой так искусно хорониться. Белка совсем слилась с рыжева­тым сучком сосны, положив свой пушистый хвост вдоль сучка.

Подбежал мой Барбоска и, помахивая хвостом, с визгом зала­ял. Я прицелился, но не выстрелил. Поднял с земли сучок и бро­сил его в сторону белки. Она не шелохнулась, только ее пуши­стые, как две кисточки, ушки дрогнули и снова плотно прилегли.

В низине под горой я набрел на выводок глухарей. Они не­ожиданно для меня поднялись, хлопая крыльями, и разлетелись в разные стороны. Я не успел выстрелить, растерялся и с удивле­нием смотрел, как матка удалялась от меня, а мой Барбос бе­жал почти за ее хвостом.

Она так тихо летела и близко держалась от морды собаки, что вот-вот, казалось, Барбос ее поймает.

Внезапно я заметил неподалеку от себя молодого глухаря. Он бежал меж невысокой поросли сосенок. Не помня себя, я вскинул ружье и выстрелил. Мутным облаком повис возле меня пороховой дым. Сквозь его прозрачную дымку видно было, что птица захлопала крыльями в траве и смолкла. Я бросился к ней.

Торжественно возвращался я домой. Из сумки выставлялся красивый хвост птицы. Мне хотелось, чтобы всем было видно глухаря. Горделиво проходил мимо встречных: дескать, знай на­ших, не пустой иду, а с глухарем.

Мать радостно всплеснула руками, когда увидела моего глу­харя.

-  Отец, охотник пришел, - крикнула она.

-  Пришел?..  Ноги-то принес? - отозвался  тот   из  соседней комнаты.

- Да ты посмотри-ка, он глухаря принес, да какого боль­шущего!

-  Ну?..

Я рассказал, как убил птицу. И вот с тех пор я стал охотником.

 


Медвежья шалость

Дело было осенью, а осень в ту пору была сухая да теплая. Работал я на маленькой глухой станции - Кынья.

Пошли мы раз в лес за черемухой.

Я со своей женкой, мой сосед тоже с женкой да мой дядя Анисим с теткой Ефросиньей. Ружье я не взял с собой, думаю: куда с ним таскаться!

Черемухи в тот год был урожай. Подойдешь к кусту, куст невелик - в рост человека, а ягод на нем черно! И ягоды круп­ные, спелые да сладкие!

Дядя Анисим идет, боязливо озирается.

- Ты чего это, дядя? - спрашиваю я.

- Да жутко что-то. Уж место больно глухое, того и гляди вот выскочит из лесу медведь и отнимет корзинку.

Действительно, глушь беспросветная. Ельники хмурые, пих­тачи старые, угрюмые, мохом обросли, словом, уральская тайга. Редко в этой рамени человек появляется. Ну а мне привычно: я свыкся с лесом, хожу в нем, как в знакомой деревне. Каждая звериная тропинка мне приметна. Да и заблудиться нельзя ни­как: справа - гора, а слева-шумит река Горная. Далеко ее слышно, говорливая речка.

Дядя Анисим своими словами сразу замутил покой. Женщи­ны до этого шли весело, разговаривали, даже песенку пели, а тут как воды в рот набрали, идут молча - искоса в лес посмат­ривают. А в лесу тихо. Не шелохнется листочек.

Тетка Ефросинья идет, тычет сердито батогом.

-  Взяло тебя с медведем,- ворчит   на   своего   Анисима, -  лучше бы молчал, не трепал языком.

Дядя Анисим молчал.

Зато мой сосед был весело настроен:

-  Ну, тетка, бог не выдаст, медведь не съест.

Зашли мы в широкую порубь. Лес двумя стенами стоит по обе стороны, а в середине - густая поросль; тут и рябинник, и смородинник, и черемуха. Трава в поруби выше пояса.

Разошлись. Каждый облюбовал себе куст черемухи. Сначала перекликались, чаще всех кричал дядя Анисим:

-  Э-э-э-эй!

Ему далеко вторило эхо, точно во всех концах откликались.

Потом, должно быть, занялись все ягодами и смолкли, в просеке как вымерло.

 

Вдруг в лесу что-то прошумело. Точно кто-то взялся за ствол березы и тряхнул ее. Потом снова прошумело. На этот раз будто кто нагнул березку и отпустил, а она выпрямилась, упругая, гор­дая, и прошумела листвой. Я не обратил внимания: мало ли что в лесу шумит! Может быть, глухарь пролетел, может, зве­рек перескочил с дерева на дерево, а бывает, что сова летит за зайчишкой, а он несется от нее, как угорелый, сквозь кустар­ники.

Смолкло все. Немного погодя в лесу что-то треснуло. Опять прошумело, еще, и на этот раз ближе.

-  Ш-ш-ш-ш.

Еще раз прошумело. И верно, думаю, что-то там происходит. Вдруг с правой стороны, слышу я, затрещали сучья. Женка моя ойкнула и присела.

Я оглянулся. Смотрю, а мой сосед несется со всех ног мимо меня, а за ним бежит, спотыкается его женка и жалобно вскри­кивает:

-  Егор... Егорушка!.. Родной, не покидай меня! Да подожди ты хоть меня-то!

А Егор, не слушая, что есть духу несется. Борода у него раз­двоилась, глаза выпучены. Я крикнул:

-  Куда ты, Ефимыч?!

А он, не говоря ни слова, промчался. Слышно только - сучья под ногами трещат.

Не успел я опомниться, как смотрю, прямо на меня несется мой дядя Анисим. За ним бежит тетка Ефросинья.  Подобрала она свои юбки, бежит и творит молитвы:

-  Мать  пресвятая  богородица,  заступница  усердная...  Ни­кола угодник, милостивец!.. Отец, не оставляй ты меня христа ради!

-  Куда ты, дядя Анисим?

Он промчался мимо меня, только крикнул:

-  Медведь!

Я оторопел, а женка моя присела под куст, хочет сказать что-то, но у нее только и выходит:

-  Ды, ды, ды, ды, ды... Наконец она вымолвила:

-  Пойдем, Степан...

-  Куда?

-  Отсюда пойдем.

-  Не пойду, - решительно сказал я.

-  Ты что, с ума спятил?

-  Не спятил... Давай вставай, обирай ягоды и не бойся.

-  А медведь?

- Ничего он не сделает.  Собирай давай, да песенку запо­ем. - И запел.

- Эх-да как за е-е-ельничком,

- Э-эх!  Ой  за  бе-р-е-зничком.

- Ох-да-а за чистым,  за мелким и да оси-и-инничком!

-  Да ты что, с ума спятил?

А я одно свое пою, а потом взял да еще крикнул:

- У-у-у!

Смотрю, и женка моя будто повеселела. Встала, улыбается, оглядывается по сторонам.

-  Ну и дурак, право, дурак.

-  Собирай знай... - говорю я, а сам все пою. Слышу, и она подтянула.   Запела   смешно,   точно заплакала.   Тут в лесу как треснет   что-то.   Да   так треснуло,   что у меня голос оборвался. Женка моя опять ахнула и присела. Прислушались. Ждем, что вот опять там что-нибудь прошумит. Тихо. Мы успокоились.

Обобрали свой кустик, к другому перешли, затем к третьему. Под третьим кустом медная табакерка лежит дяди Анисима. По­добрал ее - в карман. Корзины наши уже полнехоньки, а чере­мухи - глазом не окинешь;

Я говорю женке:

-  Ну,   пойдем   домой,   пора, - и спрашиваю:

- Знаешь, что там шумело да трещало?

-  А кто его знает.

-  В самом деле медведь. Смотри, сколько черемухи-то. Он нас выгонял из этой просеки. Ему надо жрать черемуху. Да не сумел выгнать. Не на того напал. А ты не бойся. Я знаю все его повадки. Никогда он сам к человеку не подойдет, а скорее свои лапы уберет.

Молчит моя женка, и непонятно, верит мне или нет.

-  Пойдем домой, - говорю опять.

-  Пойдем,   только   дальше   обойдем то место, где медведь озорничал.

- Обойдем.

Пошли. А охота мне посмотреть, где миша орудовал. Я и по­шел прямо к тому месту. А женка думает, что мы идем домой. Смотрю, медведь насорил мусору от берез - уйма, две березки сломил; кое-где мох выдрал, пень выворотил. Лежит он здоро­венный, как огромный паук. Думаю, как он его выворотил и бро­сил в нашу сторону? Ну, пень! Сажени две, должно быть, летел, потом корягами начал в землю втыкаться и лег за колодину. Ой, ой! Значит, матерый дядя был.

Зашли в соседнюю просеку. Смотрю, там вся черемуха и ря­бина обсосаны. А под одной рябиной он, должно быть, полежал, отдохнул после своих трудов.

Вышли мы на дорогу и спокойнешенько отправились восвоя­си. Спустились в ложбинку. След! Во какой - с пол-аршина.

-  Смотри-ка, - говорю я женке, - вон он где прошел.

А след так и отпечатался на земле. И видно, что минуту назад шел этим местом: по ложбинке-то ручей течет, и вода только чтоначала затекать в  след.  Ну, я  промолчал,   чтобы   моя   женка снова не перепугалась. А она дернула меня за рукав и говорит:

- Пойдем-кось поскорее.

Пошли. Только приходим домой, ни соседа, ни дяди Анисима все еще нет дома. Я забеспокоился. Как бы с испугу не забежали куда-нибудь. Тайга - конца краю нет.

Потом уж, под вечер, сказывают, они пришли домой.

Пошел я к дяде. Сидит он на крылечке, голову зажал в ладо­ни, облокотился на колени и смотрит в землю, о чем-то думает, и сам печальный. Рубаха изодрана, порты тоже. Посмотрел он на меня, промолчал.

-  Ну как, - говорю, - дядя Анисим?

-  Никак.

-  Что так?

-  Так. Иди-ка, - говорит, - взглянь на   Ефросиныо-то,   как она устряпалась.

Я зашел в избу. Смотрю, на тетке не юбка, а ленточки одни. Увидела она меня и принялась ругать:

-  Да ты, черт полосатый... Да куда тебя черти понесли за черемухой. Да  чтоб тебе ни дна, ни покрышки. Да чтоб тебе кость в глотку влезла и не вылезла... Да я тебя, окаянный пле­мянничек, как начну возить ухватом...

-  А я-то,- говорю,- при чем? Я не убежал ведь. Мы полные корзины принесли ягод.

-  Врешь!

-  Иди посмотри. Ну-ка, ну, пойдем...

Пришла тетка к нам, посмотрела. Идет домой обратно с воин­ственным видом. Подошла и стала дядю Анисима ругать:

-  А ты, черт, зачем убежал?.. Они вот две корзины принес­ли... А еще мужик, да хуже бабы ты... Выворотил зенки-то, понес­ся как олень. Медведя испугался. Дурак старый!

А дядя Анисим молчит, вздыхает.

Вот тетка ругала, ругала его, плюнула и ушла. А дядя Анисим посмотрел на меня так это печально и говорит:

-  Боюсь я этих медведей... Не говорил никому, хотел в мо­гилу лечь, не говорить об этом случае, а уж коли на то пошло - расскажу. Помнишь, в позапрошлом году я по смородину черную ходил, за речку, за Березовку?                                           

-  Ну, помню.

-  Ушел тогда я утром, а пришел уже вечером, в потемках. Вот. Я в ту пору не помню, как и домой добрался. Вот так же. Иду... Набрался уже. Смородину нашел крупную, как виноград. До станции осталось с километр. Смотрю, на дорогу два медве­жонка выскочили. Я остановился, думаю - взять, мол, вас да и в мешок. Целковых двадцать пять заработаю. А в стороне, слы­шу, кто-то рыкнул. Глянул, а там медведица на меня смотрит. Я прибавил ходу. Ну, думаю, к праху и медвежат и двадцать пять целковых. А они, проклятые, со мной играть стали. Хватают за ноги, теребят то за лапоть, то за портянку, то за штанину схватят. Кусаются. Больно! А я не смею ничего с ними поделать. Пнуть бы или взять палку да палкой - боюсь. Иду смирненько. А она, медведица, стороной идет. Глаз с меня не сводит... А они, проклятые, рвут и рвут. От портянок лоскутья летят, от штанов тоже. Я иду и будто не замечаю, да ходу прибавляю. А они игра­ют. Им игрушки, а мне впору реветь. Ладно, до речки добежал и шасть через нее - перескочил. Они в воду не полезли. Скулят, смотрят на меня, стоят. Я ходу прибавил. Как, думаю, я в селе­ние зайду этакий? Одну штанину напрочь оборвали, а от другой осталось только чуть грешное тело прикрыть. Стыд! До вечера пролежал возле станции - под кустом схоронился. Стемнело, пришел... Вот, милый мой. Знаю я эту проклятую скотинку, чтоб им ни там, ни тут... И сегодня тоже... Вот, думаю, выйдут щенки и начнут играть. А Ефросинья что? Ей бы только ягод... Прощай-ка. Спать пора. Вот табакерку потерял... Жалко табакерки, ста­ринная, после приятеля.

- Вот она, дядя Анисим, - сказал я и подал ему табакерку.

Он удивленно на меня посмотрел и говорит:

- Так ты и впрямь в этой просеке черемухи набрал? Хм... А я ведь не поверил. Я думал, что ты тоже удрал да в другом месте набрал. Ну ладно, молодец!

 

Лапко

Со двора с грохотом выехал последний воз с домашним скар­бом. Захлопнулись ворота. Во дворе стало тихо, пустынно, без­людно. Окна квартиры, пустые и сиротливые, уныло смотрят во двор. Исчезли с подоконников горшки с цветами, не стало тюле­вых занавесок.

Лапко выбежал со двора через подворотню на улицу. Присел у телеграфного столба и, посмотрев вслед возу, побежал за ним.

Он проводил его до станции. Смотрел, как грузили вещи в ва­гон. Подошел паровоз, со свистом выпуская пар. Лапко и прежде боялся этих громыхающих чудовищ. Он убежал со станции и долго ожидал, когда пустая телега с хозяином двинется обратно. Но на телеге проехал мимо него незнакомый человек в фартуке, с ременным кнутом в руках.

Лапко еще немного посидел на дороге и побежал опять к вагону. Вагона уже не было. Лапко долго бегал по станционным путям, искал хозяина, не нашел и побежал обратно домой. Полаял на проходящую с пустыми ведрами женщину и, опустив хвост, тихонько ушел во двор. На дверях висел большой замок.

Вечером Лапко несколько раз подбегал к дверям сеней, ти­хонько скулил. Но он не просился в комнату: он знал, что если на дверях висит черная круглая штука с дыркой, значит, в квартире никого нет. А когда на землю опустилась ночь, он, сидя у крыльца, тоскливо начал лаять на луну. Ему казалось, что она его дразнит, посмеивается над его одиночеством. Он несколько раз взвыл. Но что луна? Она не прячется, а плывет по мало­звездному небу и все смотрит и смотрит. Надоело. Ворча, он залез под сени и там одиноко ночевал.

Утром ему никто не вынес поесть. На дверях по-прежнему висел замок.

К обеду вдруг распахнулись ворота, с грохотом во двор въехали три телеги, нагруженные домашним скарбом, и вошли незнакомые люди. К задней телеге была привязана большая собака, белая, вислоухая, с тупой мордой. По всему телу ее были рассыпаны коричневые пятна, словно кто-то обрызгал ее грязью. Лапко с приступом залаял на незнакомых людей, а увидев соба­ку, смело подбежал к ней. Шерсть его ощетинилась, пушистый хвост поднялся. Он воинственно обошел непрошеного гостя, обнюхал и, сморщив морду, зарычал. Зарычал и сеттер, подняв хвост, как саблю.

-  Чья это собачонка? - спросил рослый незнакомый человек с плотной черной бородкой.

-  Не знаю, по наследству, наверно, осталась, - ответила мо­лодая женщина.

- Это будет моя собачка,- весело сказал подбежавший чер­ноглазый мальчик и поманил к себе Лапко: - Песик, песик, песик.

-  С двумя теперь пойдешь на охоту, Петр Михайлович, - улыбаясь проговорил кривоногий проворный возчик.

-  Ну-у!..- брезгливо протянул тот.

- На кой она мне сда­лась. Он отвязал своего сеттера и увел его в комнату.

Утром Лапко заглянул в сени и, по привычке, хотел забежать в комнату, но в сенях увидел незнакомую женщину и спрятался.

Он не уходил, не искал прежних хозяев. Где их сыщешь? Да он и сжился с этим двором, с подворотней, через которую проле­зал на улицу, чтобы полежать там на солнцепеке, с подпольем под сенями, где была брошена для него изветшалая ватная коф­та. На ней он спал. Все было знакомо, и другого он не хотел.

Во двор выбежал мальчик. Лапко при виде его боязливо спрятался. Он не любил мальчишек. Они его дразнили, иной раз кидались камнями. Так что и к этому он отнесся с недоверием.

Но мальчик вынес кусок хлеба и бросил его Лапко. Лапко с вожделением посмотрел на хлеб, но не подошел.

Из сеней послышался строгий голос:

-  Вася, не нужно прикармливать чужую собаку.

-  Она, папа, не уходит от нас. Она у нас осталась жить.

-  Ну, мало ли что. Ни к чему.

-  А что тебе, папа, жалко?.. Пусть живет. Она с тобой на охоту будет ходить.

-  Не надо!.. - строго крикнул  отец. - Нашел  какое-то там барахло - дворняжку.

Но Вася внутренне не соглашался с отцом. Ему нравился Лапко. Небольшой, юркий, с веселыми, умными глазами, чер­ный, лохматый, остроухий. Вася тайком стал выносить Лапко хлеб и манил его, недоверчивого, к себе.

-  Песик, песик, песик, собачка, собачка, на хлеба. Он при­думывал,  как  его  звать:  Жожик,  Шарик,  Марсик.  Но  Лапко прятался под сени. Вася бросал хлеб ему туда. Там, разумеется, Лапко без стеснения и боязни съедал хлеб.

Вскоре Вася узнал от соседних ребят, как зовут собаку, и стал теперь кричать:

-  Лапко, Лапко, на хлеба!

День ото дня Лапко ближе и ближе подходил к Васе, хотя боязливо, но хлеб брал уже из рук и сейчас же убегал в свое излюбленное место - под сени. Он теперь был сыт. Были даже лишние кусочки хлеба. Он уносил их на задворки и там прятал, зарывал в землю.

Однажды Лапко так близко подошел к Васе, что мальчик смог его погладить и почесать за ухом. Как обрадовался Вася этому! Обрадовался и Лапко. Он резво привскочил, стремитель­но описал вокруг мальчика круг, смешно изогнув хвост, взвизг­нул и приветливо залаял. Вася убежал в комнату, а потом вынес Лапко жареный пирог с мясом. С этих пор и возникла крепкая дружба между Васей и Лапко.

Утрами, помахивая хвостом, Лапко весело бежал по улице с Васей, провожая его в школу, и с громким радостным лаем встречал его, когда тот возвращался из школы.

Лапко понравился и новой хозяйке - матери Васи. Она его тоже ласкала, приглашала в комнату, но Лапко не шел и только, как бы в знак благодарности за внимание, помахивал хвостом и уходил под сени.

С белой собакой - Джеком он скоро познакомился, хотя каж­дый раз, как только тот выбегал во двор, Лапко рычал, воинст­венно обнюхивал его. Джек начинал с ним заигрывать. Лапко сначала гордо от него отскакивал, как бы чувствуя свое превос­ходство, но потом увлекался, зараженный весельем Дже­ка. Носился по двору, изогнув хвост кренделем, прятался от Джека, подхватывал с земли какую-нибудь тряпку, щепку и бегал.

Если во двор заходил кто-нибудь незнакомый, Лапко с приступом лаял, заражая своим лаем и Джека. Тот наступал на не­знакомца и басовито брехал. На выручку выбегали хозяйка или Вася, иногда Петр Михайлович. Он сказал раз Васе, когда соба­ки не впустили во двор его сослуживца:

-  Ты убери со двора  свою дворнягу.  Чтобы я  не видел... Или я ее сам уберу.

Вася грустно отмалчивался: расставаться с Лапко было тя­жело. Он его приучил заходить в сени, а раз заманил в комнату. Как был рад Лапко, когда увидел снова знакомые комнаты. Ведь когда-то его сюда принесли маленьким щеночком. Он здесь рос. Играл с башмаками хозяйки. Рос вместе с котенком Тишкой. С ним они были большие друзья. Даже спали вместе. Он сам умел отворять двери из кухни в сени и из коридора в небольшой кабинет. По зимам он любил сидеть у камина и смотреть на огонь.

Петр Михайлович хмурился, когда заставал Лапко в комна­тах. А раз вышвырнул его из своего кабинета, когда Лапко уст­роился под письменным столом на матраце Джека.

-  Ишь  ты,  пустолай,  где  еще  примостился...   Марш   от­сюда!

Лапко не обиделся. Он ласково встречал хозяина, когда тот выходил во двор. Разумеется, Петр Михайлович не обращал внимания на собаку и будто не видел ее приветливых умных глаз.

Хозяйка же была довольна, что на дворе есть сторожевая собака: чуть где-нибудь что стукнет, скрипнут ли ворота, Лапко уже звонким лаем извещал хозяев. Хозяйка его даже прозвала звоночком. Но под осень случилось несчастье.

Во двор зашел письмоносец. Лапко тотчас залаял. Письмо­носец не обращал внимания на этот лай: он знал Лапко и не боялся. Но Джек, услышав лай во дворе, выскочил из комнаты, бросился на письмоносца и укусил ему руку. Затем схватил раз­носную книжку и растрепал ее. Виновником оказался не Джек, а Лапко.

-  Застрелю    я    его,    подлого, - кричал Петр Михайлович, снимая со стены ружье.

-  Не   надо,   папочка,   не   надо, родной!.. - закричал Вася, бросаясь к отцу.

-  Убирай его. Из-за такого дерьма неприятность.

-  Папа, да ведь это Джек...

-  Джек умный пес. Его не дразнить - он ничего не сделает. Вася выбежал во двор. Взял Лапко на руки и убежал с ним в маленький садик. Там он посадил его на стол, погладил и за­плакал, тихо приговаривая:

-  Зачем ты, Лапушка, лаешь?.. Не надо... Джека, дурака, дразнишь. Папка рассердился на тебя... Застрелить хочет.

Лапко будто понимал мальчика. Он печально смотрел на него. Потом прилег и положил свою мордочку на его руку. Вася гла­дил голову собаки. У него сейчас будто еще сильнее возникло чувство любви к этой черной пушистой собаке.

-  Дурачок... право, дурачок... - шептал Вася.

Он не знал, куда девать Лапко. Вечерело. В садике было тихо. Листва деревьев начала уже золотиться. Табунились воробьи. Они расселись на черемуху и вели вечерний разговор пе­ред сном.

А пока Вася был в садике, Петр Михайлович, сидя в кабине­те, раздумывал, что делать с Лапко.

Если отдать его кому-нибудь здесь, в городе, Лапко не будет жить, прибежит обратно. Надо отдать его куда-нибудь подальше.

Петр Михайлович достал старый небольшой ошейник и вече­ром, когда Вася пришел, сказал ласковым, шутливы… Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz