…ss="AAB">- Иди, только... ружье возьми. Я смело вышел, обошел избушку, но никого не встретил и ничего не услышал. Василий Петрович стоял у дверей и держал винтовку наизготовку. - Ну что? - Ничего. Никого нет. - Что за притча? - Пойдем, посмотрим вместе, - предложил я. - Или боишься? Эх ты, а еще охотник! Василий Петрович потоптался на одном месте и нерешительно сказал: - Ну... пойдем. Только ты... ты... вперед иди... - Я и пойду... Пойдем... Василий Петрович взял в руки ружье, взвел курок и нехотя вышел за мной. - Смотри, - сказал я, - по ту сторону стены, а я по эту буду смотреть. Василий Петрович подошел к углу избы, высунул за угол дуло ружья и боязливо заглянул за избушку. На его стороне несколько раз прошлепало. Василий Петрович выстрелил и бросился в избушку. - В кого ты стрелял? - спросил я, входя за ним. Василий Петрович смотрел на меня испуганными глазами и весь дрожал. - В кого стрелял? - повторил я. - А... а... черт его знает в кого... Я только выглянул, а из-за заднего угла слышу: ко мне кто-то идет. Ну... я и дунул. Слушай, уйдем отсюда... Ну ее к праху. - Пойдем, посмотрим, никого же там нет. - Иди, а я, убей, не пойду больше. Я вышел. Выглянул из-за угла, вблизи меня что-то упало с крыши и шлепнуло. - Слышишь, Василий Петрович? - крикнул я. - Слышу. - Я знаю, что это. - Чего? - Иди сюда! Василий Петрович вышел. - Смотри на той стороне. - Ну, смотрю. Опять кто-то идет, я бабахну. - Погоди, не стреляй, не надо... - У тебя шлепает? - спросил Василий Петрович. - Шлепает... Вот что шлепает. Иди сюда! Убери ружье-то. - И я нашел, что шлепает, - обрадованно сказал Василий Петрович. Я перебежал на его сторону. - Подожди, - сказал он, - я сейчас. Через минуту он вынес из избушки пучок горящего смолья. Мы встали возле стены. Поджидаем. - Вот, смотри, - сказал я. - Вижу. Ишь ведь что, а?.. Дьявол ее разнеси. Глина проклятая! С крыши избушки, покрытой землей, сползала размокшая от дождя глина и шлепала. - Ха-а! Вот она, Гришкина-то нечистая сила! - весело проговорил Василий Петрович. - А что там за стеной шаркает? Мы подошли к задней стене избушки. В руках Василия Петровича ярко горел факел из смолья. На этот раз прилетел порывистый ветер и качнул куст черемухи, разросшийся у самой стены избушки. Ветки черемухи шаркнули по стене. - Все понятно теперь. Там глина, а здесь черемуха, - успокоенный, проговорил мой приятель. - Куда охотники-то улепетнули?.. Пойдем-ка пить чай не торопясь, да спать. Подошли к двери избушки. Василий Петрович сделал ладони рупором и крикнул: - Гриша-а! Ответа не было. Шумел только лес. - Гриша-а! - крикнул он снова. - А-а-й!.. - отозвался далекий голос Голикова. - В ельник ушли... Передрогнут, дурачье, ей богу... - проговорил Василий Петрович и снова закричал: - Гриша-а-а-ы!.. - А-а-ы!.. - Идите сюда вы-а-а-ы! - К черту ва-а-а-с! - Ну и вас к черту, - сердито проговорил Василий Петрович, - пойдем, пусть околевают там. Мы стали пить чай, потом натопили печку и растянулись на нарах. Я сладко задремал. Хотелось спать. Василий Петрович ворчал: - Во, опять шлепает... Шлепай... чертова глина... Слышишь?.. - Слышу. - Ну и пусть шлепает... Спи давай... Утро вечера мудренее. На улице глухо гудел ветер. За стеной шаркала черемуха. Ружье Любил я в летние праздничные дни ходить с матерью в лес по грибы. Уходили мы далеко и возвращались с полными корзинами белых груздей и огненно-красных боровых рыжиков. Часто, когда подходили к селению, мать, усталая, говорила: - Как придем домой, затопим печку и состряпаем пирог с грибами, да в охряпку! Я любил пироги с мелко изрубленными свежими грибами - в «охряпку». Нередко, собирая грибы, мать испуганно вскрикивала, когда из-под самых ее ног вылетала птица: глухарь или тетерев. - Аи, чтоб те провалиться! И, провожая всполошенную птицу, она говорила мне: - Видел, опять какая тетеря вспорхнула!.. (Всех птиц, будь это глухарь, тетерев, рябчик, она называла одинаково: «тетеря»). Вот бы ружье-то, жареха была бы. Я и сам думал о ружье. Мечтал: вот будто иду я по лесу или возвращаюсь с охоты домой: на мне большие охотничьи сапоги, за плечами ружье «центральное», весь я увешан битой дичью, а все будто на меня смотрят, провожая взглядом. Я сказал раз об этом отцу. Он недовольно поджал губы и проговорил: - Ну-у, к чему добро?.. Лес пугать да обутки драть. Утки да рябки - потеряй деньки. Но мысль о ружье отец во мне не погасил, наоборот, она более и более разгоралась. Я даже достал прейскурант ружейного магазина и каждый вечер перелистывал его. На меня соблазнительно смотрели рисунки красивых ружей. Я читал: «Двуствольное ружье, центрального боя, фабрики Зауэр в Зуле. Очень практичное, цена 350 рублей». Однажды отец, заглянув в прейскурант, сказал: - Хорошее! Купи-ка, а?.. Само будет стрелять. Как стрелишь да поведешь, так сразу десяток ухлопаешь. Только вот дело-то разве из-за пустяков у нас с тобой встанет: видишь, у нас в одном-то кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи. Это была печальная истина. Работал я на заводе учеником слесаря и получал всего четвертак в день. Где же возьмешь триста пятьдесят рублей? В механическом цехе, где я работал, уже многие рабочие знали, что я хочу приобрести ружье. Как-то раз у меня на верстаке очутилась мутовка с обломанными рогами. Я не догадался, что это значит. Ко мне подошел слесарь Василий Петрович - шутник, страстный охотник, лукаво улыбнулся и взял мутовку за конец черенка. - Ну, что, ладно ружье-то будет? Вот здесь дырку просверлить, и готово. А это курок, - пояснил он, взявшись за один уцелевший рог мутовки, - зато в лесу и дома будет служить - в лесу стрелять, а дома корове пойло мешать. Я слыхал, что охотники плохие ружья зовут «мешалкой», «мутовкой». Но я не обиделся. Да и сердиться на Василия Петровича я не умел: он был хороший человек. Все же я стал так же, как отец, работать в праздники. И часто, отработав дневную смену, шел в ночную. Во мне росла упрямая мысль добиться своей цели - купить ружье. И вот наконец я купил себе ружье на толчке у старьевщика, за один рубль семьдесят копеек - одноствольное - «шомполку». Ложе в шейке было расколото, огромный курок чуть держался у замка. Я стянул ложе проволокой, укрепил курок и в тот же вечер, с замиранием сердца, зарядил свое ружье. Взял лист бумаги, нарисовал на нем углем утку, прицепил лист на баню и выстрелил. Мать отнеслась к моей стрельбе сочувственно. Она помогала мне заряжать ружье и даже вышла со мной в огород. А когда я выстрелил, она вперед меня побежала прямо через гряды к бане. Платок с ее головы упал, волосы растрепались. - Попал! Пять дробин всадил! - крикнула она. Глаза ее сияли радостью. Улыбаясь, она добавила: - Я думала, что у тебя не хватит толку стрелять. В этот вечер я раз десяток выпалил в баню. Когда пили вечерний чай, отец улыбнулся и, подмигнув, сказал: - Ты, мать, завтра зажарь-ка дичатинки к обеду. - Не настреляли еще. - А ты баньки, баньки отруби, да и зажарь. После чая он взял мое ружье и, внимательно рассматривая его, проговорил с той же лукавой улыбкой: - Как есть такое же, как в твоем прейскуранте, нарисовано. Только на ложе, вместо гравировки, проволока намотана, а курок, как нос Степки сапожника, экий же большой и закорючистый. - И, обращаясь к матери, проговорил: -Вот, мать, как заведем корову, тебе есть чем пойло мешать. Меня не обидела шутка отца. Ложась спать, я с полным удовлетворением посмотрел на свое ружье, которое висело на стене. С нетерпением ждал я субботы и боялся, что мастер меня нарядит работать в праздник. Я уже все приготовил: сшил из старых кожаных голенищ себе сумку - ягдташ, за полтинник раздобыл потрепанный патронташ, купил пороху, дроби и каждый раз вечерами, снимая со стены ружье, любовался им, прицеливался, воображая «тетерю». Но в субботу ко мне подошел слесарь Ивашкин и сказал: - Вот что, ты завтра поедешь к Петру Фомичу, к мастеру, на покос сено грести. - С какого угару? - сказал я. - Не с угару, а поедешь, да и все тут. - Я на охоту собрался, не пойду на покос. - Хм, охотник! - презрительно оттопырив нижнюю губу, проговорил Ивашкин, - поди, с этим пойдешь, - указал он на Василия Петровича, работавшего рядом со мной. Ему что? Он уже прожил свой век, измочалился, все равно ему, а тебе польза будет. У тебя жизнь еще впереди. - Какая польза? - Дуралей, платы прибавит мастер! Сколько получаешь? - Четвертак. - Ну, будешь тридцать получать, а то и все тридцать пять. - Тебя он послал ко мне - спросил я Ивашкина. Он, не глядя мне в глаза, ответил: - Ты думаешь, он сам к тебе придет да поклонится? Дескать, ваше степенство, пожалте ко мне на покос грести!.. Как бы не так. Я говорю! А он велел, вот и все. - Не пойду, - решительно сказал я. - Не пойдешь? Ну, тогда пеняй сам на себя. Ивашкин отошел к своему верстаку недовольный и принялся за работу. * * * Солнце только что встало, а я уже миновал обширное заводское селение и вошел в широкую просеку. Возле меня, помахивая пушистым хвостом, весело бежал Барбос - моя любимая собака. Он то убегал далеко вперед, то с лаем возвращался, радостно прыгал на меня и, поджав острые ушки, снова уносился в лес. Я первый раз шел с ружьем. Плечо мое давил ремень туго набитой сумки. Вчера еще с вечера мать заботливо укладывала в нее хлеб, соль, огурцы, соображала вслух: - Не забыть бы чего... Ложку-то надо?.. Я положу ложку, может быть, похлебку сваришь там. Картошки и луку положила... Спичек не забудь... Да смотри, неси мне тетерю. На востоке золотился край неба, облитый лучами солнца. Какой-то трепетный восторг подгонял меня. Идти было легко, дорога серой лентой вилась, то вползая на угор, то спускаясь в ложбину, уходила вдаль и терялась у синей подошвы далекой горы. Меня приветливо обвевало смолистым ароматом леса. В августе птицы уже не поют, поэтому в лесу было тихо, только в траве кой-где стрекотали кузнечики. На ели вдруг защелкала белка, перепрыгнула на сосну и, забравшись на вершину, растянулась по сучку. Прижав ушки, она смотрела на меня черными глазками. Я остановился, невольно залюбовавшись зверьком, его сноровкой так искусно хорониться. Белка совсем слилась с рыжеватым сучком сосны, положив свой пушистый хвост вдоль сучка. Подбежал мой Барбоска и, помахивая хвостом, с визгом залаял. Я прицелился, но не выстрелил. Поднял с земли сучок и бросил его в сторону белки. Она не шелохнулась, только ее пушистые, как две кисточки, ушки дрогнули и снова плотно прилегли. В низине под горой я набрел на выводок глухарей. Они неожиданно для меня поднялись, хлопая крыльями, и разлетелись в разные стороны. Я не успел выстрелить, растерялся и с удивлением смотрел, как матка удалялась от меня, а мой Барбос бежал почти за ее хвостом. Она так тихо летела и близко держалась от морды собаки, что вот-вот, казалось, Барбос ее поймает. Внезапно я заметил неподалеку от себя молодого глухаря. Он бежал меж невысокой поросли сосенок. Не помня себя, я вскинул ружье и выстрелил. Мутным облаком повис возле меня пороховой дым. Сквозь его прозрачную дымку видно было, что птица захлопала крыльями в траве и смолкла. Я бросился к ней. Торжественно возвращался я домой. Из сумки выставлялся красивый хвост птицы. Мне хотелось, чтобы всем было видно глухаря. Горделиво проходил мимо встречных: дескать, знай наших, не пустой иду, а с глухарем. Мать радостно всплеснула руками, когда увидела моего глухаря. - Отец, охотник пришел, - крикнула она. - Пришел?.. Ноги-то принес? - отозвался тот из соседней комнаты. - Да ты посмотри-ка, он глухаря принес, да какого большущего! - Ну?.. Я рассказал, как убил птицу. И вот с тех пор я стал охотником. Медвежья шалость Дело было осенью, а осень в ту пору была сухая да теплая. Работал я на маленькой глухой станции - Кынья. Пошли мы раз в лес за черемухой. Я со своей женкой, мой сосед тоже с женкой да мой дядя Анисим с теткой Ефросиньей. Ружье я не взял с собой, думаю: куда с ним таскаться! Черемухи в тот год был урожай. Подойдешь к кусту, куст невелик - в рост человека, а ягод на нем черно! И ягоды крупные, спелые да сладкие! Дядя Анисим идет, боязливо озирается. - Ты чего это, дядя? - спрашиваю я. - Да жутко что-то. Уж место больно глухое, того и гляди вот выскочит из лесу медведь и отнимет корзинку. Действительно, глушь беспросветная. Ельники хмурые, пихтачи старые, угрюмые, мохом обросли, словом, уральская тайга. Редко в этой рамени человек появляется. Ну а мне привычно: я свыкся с лесом, хожу в нем, как в знакомой деревне. Каждая звериная тропинка мне приметна. Да и заблудиться нельзя никак: справа - гора, а слева-шумит река Горная. Далеко ее слышно, говорливая речка. Дядя Анисим своими словами сразу замутил покой. Женщины до этого шли весело, разговаривали, даже песенку пели, а тут как воды в рот набрали, идут молча - искоса в лес посматривают. А в лесу тихо. Не шелохнется листочек. Тетка Ефросинья идет, тычет сердито батогом. - Взяло тебя с медведем,- ворчит на своего Анисима, - лучше бы молчал, не трепал языком. Дядя Анисим молчал. Зато мой сосед был весело настроен: - Ну, тетка, бог не выдаст, медведь не съест. Зашли мы в широкую порубь. Лес двумя стенами стоит по обе стороны, а в середине - густая поросль; тут и рябинник, и смородинник, и черемуха. Трава в поруби выше пояса. Разошлись. Каждый облюбовал себе куст черемухи. Сначала перекликались, чаще всех кричал дядя Анисим: - Э-э-э-эй! Ему далеко вторило эхо, точно во всех концах откликались. Потом, должно быть, занялись все ягодами и смолкли, в просеке как вымерло. Вдруг в лесу что-то прошумело. Точно кто-то взялся за ствол березы и тряхнул ее. Потом снова прошумело. На этот раз будто кто нагнул березку и отпустил, а она выпрямилась, упругая, гордая, и прошумела листвой. Я не обратил внимания: мало ли что в лесу шумит! Может быть, глухарь пролетел, может, зверек перескочил с дерева на дерево, а бывает, что сова летит за зайчишкой, а он несется от нее, как угорелый, сквозь кустарники. Смолкло все. Немного погодя в лесу что-то треснуло. Опять прошумело, еще, и на этот раз ближе. - Ш-ш-ш-ш. Еще раз прошумело. И верно, думаю, что-то там происходит. Вдруг с правой стороны, слышу я, затрещали сучья. Женка моя ойкнула и присела. Я оглянулся. Смотрю, а мой сосед несется со всех ног мимо меня, а за ним бежит, спотыкается его женка и жалобно вскрикивает: - Егор... Егорушка!.. Родной, не покидай меня! Да подожди ты хоть меня-то! А Егор, не слушая, что есть духу несется. Борода у него раздвоилась, глаза выпучены. Я крикнул: - Куда ты, Ефимыч?! А он, не говоря ни слова, промчался. Слышно только - сучья под ногами трещат. Не успел я опомниться, как смотрю, прямо на меня несется мой дядя Анисим. За ним бежит тетка Ефросинья. Подобрала она свои юбки, бежит и творит молитвы: - Мать пресвятая богородица, заступница усердная... Никола угодник, милостивец!.. Отец, не оставляй ты меня христа ради! - Куда ты, дядя Анисим? Он промчался мимо меня, только крикнул: - Медведь! Я оторопел, а женка моя присела под куст, хочет сказать что-то, но у нее только и выходит: - Ды, ды, ды, ды, ды... Наконец она вымолвила: - Пойдем, Степан... - Куда? - Отсюда пойдем. - Не пойду, - решительно сказал я. - Ты что, с ума спятил? - Не спятил... Давай вставай, обирай ягоды и не бойся. - А медведь? - Ничего он не сделает. Собирай давай, да песенку запоем. - И запел. - Эх-да как за е-е-ельничком, - Э-эх! Ой за бе-р-е-зничком. - Ох-да-а за чистым, за мелким и да оси-и-инничком! - Да ты что, с ума спятил? А я одно свое пою, а потом взял да еще крикнул: - У-у-у! Смотрю, и женка моя будто повеселела. Встала, улыбается, оглядывается по сторонам. - Ну и дурак, право, дурак. - Собирай знай... - говорю я, а сам все пою. Слышу, и она подтянула. Запела смешно, точно заплакала. Тут в лесу как треснет что-то. Да так треснуло, что у меня голос оборвался. Женка моя опять ахнула и присела. Прислушались. Ждем, что вот опять там что-нибудь прошумит. Тихо. Мы успокоились. Обобрали свой кустик, к другому перешли, затем к третьему. Под третьим кустом медная табакерка лежит дяди Анисима. Подобрал ее - в карман. Корзины наши уже полнехоньки, а черемухи - глазом не окинешь; Я говорю женке: - Ну, пойдем домой, пора, - и спрашиваю: - Знаешь, что там шумело да трещало? - А кто его знает. - В самом деле медведь. Смотри, сколько черемухи-то. Он нас выгонял из этой просеки. Ему надо жрать черемуху. Да не сумел выгнать. Не на того напал. А ты не бойся. Я знаю все его повадки. Никогда он сам к человеку не подойдет, а скорее свои лапы уберет. Молчит моя женка, и непонятно, верит мне или нет. - Пойдем домой, - говорю опять. - Пойдем, только дальше обойдем то место, где медведь озорничал. - Обойдем. Пошли. А охота мне посмотреть, где миша орудовал. Я и пошел прямо к тому месту. А женка думает, что мы идем домой. Смотрю, медведь насорил мусору от берез - уйма, две березки сломил; кое-где мох выдрал, пень выворотил. Лежит он здоровенный, как огромный паук. Думаю, как он его выворотил и бросил в нашу сторону? Ну, пень! Сажени две, должно быть, летел, потом корягами начал в землю втыкаться и лег за колодину. Ой, ой! Значит, матерый дядя был. Зашли в соседнюю просеку. Смотрю, там вся черемуха и рябина обсосаны. А под одной рябиной он, должно быть, полежал, отдохнул после своих трудов. Вышли мы на дорогу и спокойнешенько отправились восвояси. Спустились в ложбинку. След! Во какой - с пол-аршина. - Смотри-ка, - говорю я женке, - вон он где прошел. А след так и отпечатался на земле. И видно, что минуту назад шел этим местом: по ложбинке-то ручей течет, и вода только чтоначала затекать в след. Ну, я промолчал, чтобы моя женка снова не перепугалась. А она дернула меня за рукав и говорит: - Пойдем-кось поскорее. Пошли. Только приходим домой, ни соседа, ни дяди Анисима все еще нет дома. Я забеспокоился. Как бы с испугу не забежали куда-нибудь. Тайга - конца краю нет. Потом уж, под вечер, сказывают, они пришли домой. Пошел я к дяде. Сидит он на крылечке, голову зажал в ладони, облокотился на колени и смотрит в землю, о чем-то думает, и сам печальный. Рубаха изодрана, порты тоже. Посмотрел он на меня, промолчал. - Ну как, - говорю, - дядя Анисим? - Никак. - Что так? - Так. Иди-ка, - говорит, - взглянь на Ефросиныо-то, как она устряпалась. Я зашел в избу. Смотрю, на тетке не юбка, а ленточки одни. Увидела она меня и принялась ругать: - Да ты, черт полосатый... Да куда тебя черти понесли за черемухой. Да чтоб тебе ни дна, ни покрышки. Да чтоб тебе кость в глотку влезла и не вылезла... Да я тебя, окаянный племянничек, как начну возить ухватом... - А я-то,- говорю,- при чем? Я не убежал ведь. Мы полные корзины принесли ягод. - Врешь! - Иди посмотри. Ну-ка, ну, пойдем... Пришла тетка к нам, посмотрела. Идет домой обратно с воинственным видом. Подошла и стала дядю Анисима ругать: - А ты, черт, зачем убежал?.. Они вот две корзины принесли... А еще мужик, да хуже бабы ты... Выворотил зенки-то, понесся как олень. Медведя испугался. Дурак старый! А дядя Анисим молчит, вздыхает. Вот тетка ругала, ругала его, плюнула и ушла. А дядя Анисим посмотрел на меня так это печально и говорит: - Боюсь я этих медведей... Не говорил никому, хотел в могилу лечь, не говорить об этом случае, а уж коли на то пошло - расскажу. Помнишь, в позапрошлом году я по смородину черную ходил, за речку, за Березовку? - Ну, помню. - Ушел тогда я утром, а пришел уже вечером, в потемках. Вот. Я в ту пору не помню, как и домой добрался. Вот так же. Иду... Набрался уже. Смородину нашел крупную, как виноград. До станции осталось с километр. Смотрю, на дорогу два медвежонка выскочили. Я остановился, думаю - взять, мол, вас да и в мешок. Целковых двадцать пять заработаю. А в стороне, слышу, кто-то рыкнул. Глянул, а там медведица на меня смотрит. Я прибавил ходу. Ну, думаю, к праху и медвежат и двадцать пять целковых. А они, проклятые, со мной играть стали. Хватают за ноги, теребят то за лапоть, то за портянку, то за штанину схватят. Кусаются. Больно! А я не смею ничего с ними поделать. Пнуть бы или взять палку да палкой - боюсь. Иду смирненько. А она, медведица, стороной идет. Глаз с меня не сводит... А они, проклятые, рвут и рвут. От портянок лоскутья летят, от штанов тоже. Я иду и будто не замечаю, да ходу прибавляю. А они играют. Им игрушки, а мне впору реветь. Ладно, до речки добежал и шасть через нее - перескочил. Они в воду не полезли. Скулят, смотрят на меня, стоят. Я ходу прибавил. Как, думаю, я в селение зайду этакий? Одну штанину напрочь оборвали, а от другой осталось только чуть грешное тело прикрыть. Стыд! До вечера пролежал возле станции - под кустом схоронился. Стемнело, пришел... Вот, милый мой. Знаю я эту проклятую скотинку, чтоб им ни там, ни тут... И сегодня тоже... Вот, думаю, выйдут щенки и начнут играть. А Ефросинья что? Ей бы только ягод... Прощай-ка. Спать пора. Вот табакерку потерял... Жалко табакерки, старинная, после приятеля. - Вот она, дядя Анисим, - сказал я и подал ему табакерку. Он удивленно на меня посмотрел и говорит: - Так ты и впрямь в этой просеке черемухи набрал? Хм... А я ведь не поверил. Я думал, что ты тоже удрал да в другом месте набрал. Ну ладно, молодец! Лапко Со двора с грохотом выехал последний воз с домашним скарбом. Захлопнулись ворота. Во дворе стало тихо, пустынно, безлюдно. Окна квартиры, пустые и сиротливые, уныло смотрят во двор. Исчезли с подоконников горшки с цветами, не стало тюлевых занавесок. Лапко выбежал со двора через подворотню на улицу. Присел у телеграфного столба и, посмотрев вслед возу, побежал за ним. Он проводил его до станции. Смотрел, как грузили вещи в вагон. Подошел паровоз, со свистом выпуская пар. Лапко и прежде боялся этих громыхающих чудовищ. Он убежал со станции и долго ожидал, когда пустая телега с хозяином двинется обратно. Но на телеге проехал мимо него незнакомый человек в фартуке, с ременным кнутом в руках. Лапко еще немного посидел на дороге и побежал опять к вагону. Вагона уже не было. Лапко долго бегал по станционным путям, искал хозяина, не нашел и побежал обратно домой. Полаял на проходящую с пустыми ведрами женщину и, опустив хвост, тихонько ушел во двор. На дверях висел большой замок. Вечером Лапко несколько раз подбегал к дверям сеней, тихонько скулил. Но он не просился в комнату: он знал, что если на дверях висит черная круглая штука с дыркой, значит, в квартире никого нет. А когда на землю опустилась ночь, он, сидя у крыльца, тоскливо начал лаять на луну. Ему казалось, что она его дразнит, посмеивается над его одиночеством. Он несколько раз взвыл. Но что луна? Она не прячется, а плывет по малозвездному небу и все смотрит и смотрит. Надоело. Ворча, он залез под сени и там одиноко ночевал. Утром ему никто не вынес поесть. На дверях по-прежнему висел замок. К обеду вдруг распахнулись ворота, с грохотом во двор въехали три телеги, нагруженные домашним скарбом, и вошли незнакомые люди. К задней телеге была привязана большая собака, белая, вислоухая, с тупой мордой. По всему телу ее были рассыпаны коричневые пятна, словно кто-то обрызгал ее грязью. Лапко с приступом залаял на незнакомых людей, а увидев собаку, смело подбежал к ней. Шерсть его ощетинилась, пушистый хвост поднялся. Он воинственно обошел непрошеного гостя, обнюхал и, сморщив морду, зарычал. Зарычал и сеттер, подняв хвост, как саблю. - Чья это собачонка? - спросил рослый незнакомый человек с плотной черной бородкой. - Не знаю, по наследству, наверно, осталась, - ответила молодая женщина. - Это будет моя собачка,- весело сказал подбежавший черноглазый мальчик и поманил к себе Лапко: - Песик, песик, песик. - С двумя теперь пойдешь на охоту, Петр Михайлович, - улыбаясь проговорил кривоногий проворный возчик. - Ну-у!..- брезгливо протянул тот. - На кой она мне сдалась. Он отвязал своего сеттера и увел его в комнату. Утром Лапко заглянул в сени и, по привычке, хотел забежать в комнату, но в сенях увидел незнакомую женщину и спрятался. Он не уходил, не искал прежних хозяев. Где их сыщешь? Да он и сжился с этим двором, с подворотней, через которую пролезал на улицу, чтобы полежать там на солнцепеке, с подпольем под сенями, где была брошена для него изветшалая ватная кофта. На ней он спал. Все было знакомо, и другого он не хотел. Во двор выбежал мальчик. Лапко при виде его боязливо спрятался. Он не любил мальчишек. Они его дразнили, иной раз кидались камнями. Так что и к этому он отнесся с недоверием. Но мальчик вынес кусок хлеба и бросил его Лапко. Лапко с вожделением посмотрел на хлеб, но не подошел. Из сеней послышался строгий голос: - Вася, не нужно прикармливать чужую собаку. - Она, папа, не уходит от нас. Она у нас осталась жить. - Ну, мало ли что. Ни к чему. - А что тебе, папа, жалко?.. Пусть живет. Она с тобой на охоту будет ходить. - Не надо!.. - строго крикнул отец. - Нашел какое-то там барахло - дворняжку. Но Вася внутренне не соглашался с отцом. Ему нравился Лапко. Небольшой, юркий, с веселыми, умными глазами, черный, лохматый, остроухий. Вася тайком стал выносить Лапко хлеб и манил его, недоверчивого, к себе. - Песик, песик, песик, собачка, собачка, на хлеба. Он придумывал, как его звать: Жожик, Шарик, Марсик. Но Лапко прятался под сени. Вася бросал хлеб ему туда. Там, разумеется, Лапко без стеснения и боязни съедал хлеб. Вскоре Вася узнал от соседних ребят, как зовут собаку, и стал теперь кричать: - Лапко, Лапко, на хлеба! День ото дня Лапко ближе и ближе подходил к Васе, хотя боязливо, но хлеб брал уже из рук и сейчас же убегал в свое излюбленное место - под сени. Он теперь был сыт. Были даже лишние кусочки хлеба. Он уносил их на задворки и там прятал, зарывал в землю. Однажды Лапко так близко подошел к Васе, что мальчик смог его погладить и почесать за ухом. Как обрадовался Вася этому! Обрадовался и Лапко. Он резво привскочил, стремительно описал вокруг мальчика круг, смешно изогнув хвост, взвизгнул и приветливо залаял. Вася убежал в комнату, а потом вынес Лапко жареный пирог с мясом. С этих пор и возникла крепкая дружба между Васей и Лапко. Утрами, помахивая хвостом, Лапко весело бежал по улице с Васей, провожая его в школу, и с громким радостным лаем встречал его, когда тот возвращался из школы. Лапко понравился и новой хозяйке - матери Васи. Она его тоже ласкала, приглашала в комнату, но Лапко не шел и только, как бы в знак благодарности за внимание, помахивал хвостом и уходил под сени. С белой собакой - Джеком он скоро познакомился, хотя каждый раз, как только тот выбегал во двор, Лапко рычал, воинственно обнюхивал его. Джек начинал с ним заигрывать. Лапко сначала гордо от него отскакивал, как бы чувствуя свое превосходство, но потом увлекался, зараженный весельем Джека. Носился по двору, изогнув хвост кренделем, прятался от Джека, подхватывал с земли какую-нибудь тряпку, щепку и бегал. Если во двор заходил кто-нибудь незнакомый, Лапко с приступом лаял, заражая своим лаем и Джека. Тот наступал на незнакомца и басовито брехал. На выручку выбегали хозяйка или Вася, иногда Петр Михайлович. Он сказал раз Васе, когда собаки не впустили во двор его сослуживца: - Ты убери со двора свою дворнягу. Чтобы я не видел... Или я ее сам уберу. Вася грустно отмалчивался: расставаться с Лапко было тяжело. Он его приучил заходить в сени, а раз заманил в комнату. Как был рад Лапко, когда увидел снова знакомые комнаты. Ведь когда-то его сюда принесли маленьким щеночком. Он здесь рос. Играл с башмаками хозяйки. Рос вместе с котенком Тишкой. С ним они были большие друзья. Даже спали вместе. Он сам умел отворять двери из кухни в сени и из коридора в небольшой кабинет. По зимам он любил сидеть у камина и смотреть на огонь. Петр Михайлович хмурился, когда заставал Лапко в комнатах. А раз вышвырнул его из своего кабинета, когда Лапко устроился под письменным столом на матраце Джека. - Ишь ты, пустолай, где еще примостился... Марш отсюда! Лапко не обиделся. Он ласково встречал хозяина, когда тот выходил во двор. Разумеется, Петр Михайлович не обращал внимания на собаку и будто не видел ее приветливых умных глаз. Хозяйка же была довольна, что на дворе есть сторожевая собака: чуть где-нибудь что стукнет, скрипнут ли ворота, Лапко уже звонким лаем извещал хозяев. Хозяйка его даже прозвала звоночком. Но под осень случилось несчастье. Во двор зашел письмоносец. Лапко тотчас залаял. Письмоносец не обращал внимания на этот лай: он знал Лапко и не боялся. Но Джек, услышав лай во дворе, выскочил из комнаты, бросился на письмоносца и укусил ему руку. Затем схватил разносную книжку и растрепал ее. Виновником оказался не Джек, а Лапко. - Застрелю я его, подлого, - кричал Петр Михайлович, снимая со стены ружье. - Не надо, папочка, не надо, родной!.. - закричал Вася, бросаясь к отцу. - Убирай его. Из-за такого дерьма неприятность. - Папа, да ведь это Джек... - Джек умный пес. Его не дразнить - он ничего не сделает. Вася выбежал во двор. Взял Лапко на руки и убежал с ним в маленький садик. Там он посадил его на стол, погладил и заплакал, тихо приговаривая: - Зачем ты, Лапушка, лаешь?.. Не надо... Джека, дурака, дразнишь. Папка рассердился на тебя... Застрелить хочет. Лапко будто понимал мальчика. Он печально смотрел на него. Потом прилег и положил свою мордочку на его руку. Вася гладил голову собаки. У него сейчас будто еще сильнее возникло чувство любви к этой черной пушистой собаке. - Дурачок... право, дурачок... - шептал Вася. Он не знал, куда девать Лапко. Вечерело. В садике было тихо. Листва деревьев начала уже золотиться. Табунились воробьи. Они расселись на черемуху и вели вечерний разговор перед сном. А пока Вася был в садике, Петр Михайлович, сидя в кабинете, раздумывал, что делать с Лапко. Если отдать его кому-нибудь здесь, в городе, Лапко не будет жить, прибежит обратно. Надо отдать его куда-нибудь подальше. Петр Михайлович достал старый небольшой ошейник и вечером, когда Вася пришел, сказал ласковым, шутливы… Продолжение »
|