…>Раз я ей прочитал, не помню чью, книжку о том, как знахарка своим лечением причинила смертельную болезнь женщине и та умерла.
Анна Константиновна с возмущением сказала:- Да как это можно? Да ее, ведьму старую, на огне сжечь не жалко. Экую бабу загубила. Экая, прости господи...- И ты ведь тоже занимаешься знахарством, - сказал я.- Каким? - удивленно спросила она меня, взметнув брови.- А наговариваешь водичку и прочее.- Ну, что вода, от воды смерти не будет, а польза видимая... Вот прошлый раз Антипа Лукояныча уроки взяли. Бьет вот так на кровати и подбрасывает, а позевота пошла - скулы набок воротит. А как пришла я да холодной водицей спрыснула, и примолк. А потом шкалик вина ему выпоила с хиной, утром он, как встрепанный, встал. Аж в пот его, сердешного, прошибло, рубаху хоть выжми.Хорошев и РедниковЧастенько меня навещал Петюшка Катышев. Он сообщал мне новости, но больше всего говорил о машине, которую делал его отец, и, часто дергая меня за рукав, звал к себе.- Пойдем, а? Пойдем к нам, машину посмотришь. Я одевался и шел к Катышевым.Ивана Прокопьевича я всегда заставал в маленькой амбарушке, отделенной от избы небольшим двориком. Он работал, опиливал гайки, загибал какие-то трубочки. Я знал, что все это унесено с завода, крадучись, воровски. Утирая вспотевший лоб, он рассказывал мне, как должна работать его машина. Я сомневался в его затее. Он с жаром повторял мне ту же мысль, которую высказал мне в первый раз:- Нужно такой паровой котел сделать, чтобы не кипятить в нем массу воды, а как впустишь в него воду, и чтобы сразу образовался пар.Вспоминался Петюшкин наивный рассказ:- Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет. Частенько к Ивану Прокопьевичу приходил токарь Редников. В нем всегда было что-то шутливое, смеющееся, оно отражалось в его веселых маленьких бойких глазах. Часто эти глаза были пытливыми, пронизывающими. Приходя к Ивану Прокопьевичу, он бойко стаскивал с себя ватное пальто, вешал его и, бросая кепку куда-то в угол, спрашивал:- Ну-с, как, Ваня, дела твои?Катышев смущался в присутствии этого человека, чувствовалось, что он становится не так уверенным в своей затее. Лицо его слегка краснело, а глаза неуверенно блуждали. Он отвечал:- Да ничего как будто, идут.- Ну и пусть идут.Раз Редников принес что-то завернутое в бумаге и подал.- На-ка, об этих штуках, наверное, тоскуешь. Иван Прокопьевич развернул бумагу, и глаза его вдруг заблестели: на бумаге лежали шесть медных красиво выточенных капсулек.- Ладно ли?- Ладно, - с волнением сказал Катышев, сжав капсульки в кулаке, потряс им в воздухе.- Вот что ставило меня в тупик.Редников, очевидно, был доволен, что принесенные вещи обрадовали Катышева: глаза его радостно сияли, а сухое маленькое лицо улыбалось.В этот вечер пришел Михаил Хорошев, здоровенный русый молодой токарь, плечистый, прямой, с открытым лицом, с которого вдумчиво смотрели синеватые глаза. На голове его разрослась густая шапка веселых русых кудрей. Он казался вылитым из металла. Между этим силачом и маленьким сухоньким Редниковым всегда происходили словесные стычки. В Хорошеве бунтовала какая-то скрытная сила, она выплескивалась бурным потоком слов.- Надо убирать с дороги тех, кто мешает нам. Мне вот, представь, Алексей Гаврилович, хочется прихлопнуть «Зеленого»... Взять его и...- Какой толк с этого будет?- Одной гадиной меньше.- Одну раздавишь, вместо нее десяток выползет, а тебя не будет, и дело все спутается.В этих словесных боях Редников был спокоен. Когда я слушал его, в моем сердце что-то закипало, рождались неясные мысли о чем-то большом, но необходимом, и казалось, что этот маленький человечек уже вкусил сладость этих мыслей. Голос его был чеканным, и речь уверенная.- От тебя, Мишенька, все еще деревней пахнет, землей.- А земля всему голова, - с жаром говорил Хорошев, - на вот, ешь ее. - Хорошев схватил перчатку со стола и подал ее Редникову.- Перчатки не едят... Дело не в перчатках, Миша. Было заметно, как Хорошев нехотя соглашался и, замолкая, шумно садился. Но в его открытом взгляде сияли любовь и уважение к своему противнику. И в цехе было видно, как Хорошев частенько подходил к Редникову, согласно выслушивал его и, улыбаясь, отходил.Во мне тоже было уважение к этому маленькому человеку. Но меня удивляло скептическое отношение Редникова к катышевской машинке. Правда, в разговоре с Иваном Прокопьевичем он не показывал своего сомнения, а, наоборот, подбадривал его, но когда он говорил о машинке Катышева в отсутствие изобретателя, в речах его сквозили нотки сомнения и горести. Хорошев же, наоборот, восхищался. Он говорил не раз Ивану Прокопьевичу:- Ты у нас будешь русский Эдисон.Я спросил раз Редникова в цехе относительно Катышева и его машинки, он посмотрел грустно мне в глаза и сказал:- Все это хорошо, тезка, и радостно, что в рабочей голове такой большой мозг заложен. Я это знаю и верю, что если разбудить рабочего, так что тебе! Чудеса будет творить. Беда в том, что работа его не вовремя, впустую. Вот, ты думаешь: если у него что выйдет, он возрадуется?.. Не-ет...«Нет» как-то зловеще продребезжало у Редникова.- Патент возьмет, - сказал я.- Пате-ент?! - Редников неожиданно потрепал меня за плечо и усмехнулся. - Не выйдет ничего у него с патентом.- Да почему? - сердито спросил я.- Да просто, перво-наперво потому, что патенты у нас получают люди с белой костью да с голубой кровью. А у Ивана кость черная и кровь обыкновенная - красная. А, во-вторых, вот еще почему. - Редников взглядом показал вверх, где меж чугунных колонн, в сети приводных ремней бешено вращались шкивы.- Видишь эти колеса? Они тоже кем-то придуманы, вертятся, а для чего, для кого они вертятся? Для нас с тобой? Рубли они выматывают из нас хозяину в карман. А вот скоро и они остановятся, и нас с тобой и Катышева из завода выгонят. Куда он со своей машинкой поспел? Вот это простая штука - колеса, и те не нужны будут, не то, что его замысловатая машинка.Редников шутливо дернул меня за козырек фуражки и проговорил:- Молоденький ты еще, как бойкий кутенок, смысла настоящего в жизни не знаешь.- Нет, я тебя понял, - сказал я.- Понял? Ну хорошо, коли понял.МолотокДень за днем шли серые заводские будни. С раннего утра и до позднего вечера, лишенные солнца, мы стояли у верстаков, пилили, рубили металл, шабрили, а цех гудел станками. В углу устало вздыхает паровая машина. Иной раз где-нибудь застонет раненая сталь, ее звонкий голос повиснет в шуме трансмиссий. «Дзинь-нь!.. Дзон-н!..» - и умирающе смолкнет. Где-нибудь слышна перебранка рабочих. Она начинается выкриками одиноких голосов, а потом разрастается. Кто-нибудь, подзадоривая, свистнет. Этот пересвист режет вечное гудение цеха чем-то острым, дразнящим, пробуждая на время уснувшую ненависть к жизни и тяжелому труду.Впрочем, бывают и веселые настроения. Кому-нибудь вымажут сажей ручки у пил или молотка или где-нибудь в узком проходе поставят силок из тонкой проволоки и, сгорая нетерпением, следят, что вот кто-нибудь запутается в этот силок и грохнется на пол. И видно, как на закопченных лицах весело блестят смеющиеся глаза и белеют зубы. А то скрутят кольцо из проволоки, приделают к нему красные рожки и наденут кому-нибудь на голову поверх шапки, а к поясу сзади прицепят скрученный из бечевки хвост с распущенным концом, похожий на коровий. И ходит человек с рогами и хвостом, не догадываясь, над чем вокруг него хохочут. И сам, зараженный смехом, хохочет, не зная над чем, до тех пор, пока не обнаружит на голове и у пояса «игрушки».Все это делают, как разыгравшиеся дети, скуки ради, чтобы продолжительный трудовой день прошел незаметно.Вдали слышится металлический голос Трусова. Кто-то кричит:- Эй, расходись, граммофон идет!Иногда «граммофон» появлялся неожиданно возле скучившихся рабочих и строго кричал:- Опять собрались?Рабочие спешно расходились по местам, а тучная фигура Трусова торопливо скрывалась среди машинных частей, а потом где-нибудь снова слышался его голос:- Ты опять свое рыло намочил, опять пьяный! Вон! Удивительный народ! Как напьются, так и лезут в завод.Раз, проходя мимо меня, он остановился и пожаловался:- Ну, вот, что будешь делать? Будто я запрещаю. Да, пожалуйста, лопай, хоть со всех концов себя наливай. Только не лезь пьяный в завод.К нему подошел высокий мрачный слесарь, по прозвищу Костя Костыль. Черные брови его были зловеще нахмурены, длинные руки глубоко засунуты в карманы штанов. Пошатываясь, он мрачно сказал:- Ты вот что, Федор Максимыч... Того... Слышь?.. Не ерунди... Я уйду сейчас... Только ты того... Чтобы все было честь по чести... Понимаешь?.. Вот... Бывает и свинье в году один раз праздник?.. Бывает. Вот...- Ну, ладно, ладно, уходи давай... - примиряюще проговорил Трусов.- Я уйду... Только ты того... Чтобы, понимаешь... ни-ни...Костыль помаячил грязным указательным пальцем, возле трусовского носа, посмотрел на меня, подмигнул и, пошатываясь долговязым телом, зашагал к выходу, а Трусов, провожая его взглядом, проговорил:- Ну вот, что ты будешь с ним делать? Выгнать из завода? Жаль... Ребятишек по миру пустить... Эх, и жизнь же, голова вкруг.Трусов произнес это таким тоном, будто и на самом деле вскружился, что очень уж ему трудно работать и очень он озабочен судьбой каждого рабочего. Приподняв плечи, он зашагал от меня по цеху. Ко мне подошел молодой слесарь, сосед по работе, и насмешливо проговорил:- Боится Трусов Костыля, как огня. У него, вишь, у самого рыло-то в пуху, сам он с завода тащит сырым и вареным. Вон дом, дом-то какой себе сгрохал. Коська-то его один раз поймал... Трусов послал Костыля раз к себе домой лошадь запрячь. Костыль запряг, да случайно в санки под сиденье и заглянул, а там фунтов на двадцать кусок лежит красной, штыковой меди. Коська не будь плох да и цапнул его... Ну, продал и запировал. А Трусов будто ни в чем не бывало и не спрашивает его, на какие деньги Коська пирует. Потом Коська-то ему сам сказал. А Трусов и говорит: «Костенька, помалкивай»... Ну, Коська молчит, и Трусов ему поблажку дает. Так рука руку и моет. Верь ему, что он такой. Артист - любую комедию сыграет.Разумеется, я Трусову не верил. Я видел его фальшь, прикрытую «заботой» о рабочих.Как-то раз Ярков незаметно, в отсутствие Ивана Прокопьевича, схватил у него с верстака медный пятифунтовый молоток. Опасливо оглядываясь, спрятал его под подол рубахи, потом подошел к своим тискам и ловким ударом о них отломил его от черенка. Потом торопливо сунул черенок под верстак, а молоток спрятал к себе в инструментальный шкафчик.Иван Прокопьевич, обнаружив пропажу молотка, стал спрашивать своих соседей. Возле него собралась кучка рабочих. Я подошел к Яркову и тихо, но внушительно сказал:- Ярков, отдай молоток...- Ка-кой? - испуганно обертываясь ко мне и оскалив зубы, спросил тот.- А который ты сейчас отломил от черенка и спрятал. Я ведь видел.- Иди-ка ты... Но я не уходил.- Иди, иди, пока я тебя пилой не ошарашил. Нас полукольцом окружили рабочие.- Отдай молоток... У него молоток, товарищи, - крикнул я.Ярков попятился к верстаку, как затравленный волк, оскалив зубы, тараща белесые глаза и бросая направо и налево циничную брань.- Вы сами воры, так и других ворами считаете?.. А ты, голорылик, заткнись... У, ты... - Он замахнулся на меня кулаком.- Воруй казенное, а у своего брата рабочего не смей, - крикнул кто-то.- А ты докажи?- Доказано!- Обыскать надо.Толпа увеличивалась, гудела.- Экая ты гадина!- Молитва господня.Прибежал Трусов. Растолкав рабочих, он врезался в толпу.- В чем дело? Что собрались? Расходитесь.- Нет, не разойдемся.- Нет еще таких законов, воров прикрывать.- Обыскать надо! Иван Прокопьевич, ищи давай! К Яркову протискался Миша Хорошев. Он схватил Яркова за плечо, отшвырнул от верстака и раскрыл его шкафчик.- Рой давай, Миша, выворачивай все. Он, наверное, как хомяк, в ящик-то натаскал всего.Хорошев опустился на колени и азартно стал выкидывать из ящика напильники, железные коробки с зубильями, гайки, болты. Выкинул клок пакли, сунув руку в глубь ящика, вытащил медный молоток.- Есть, ребята! Прокопьич, молоток этот твой?- Этот. Он самый, - обрадованно крикнул Катышев. Хорошев подошел к Яркову и, наваливаясь на него своим могучим телом, мрачно спросил:- Ну, что скажешь, Ефрем Иванович, а? Ярков, красный, пристыженный, молчал.- Ну, расходитесь, расходитесь, ребята, - более ласково крикнул Трусов.- А ты его спервоначала убери.- Нам не надо его, вора, в заводе...- Разберем все по порядку.Трусов разобрал по «порядку». Все думали, что Яркова назавтра в заводе не будет. Но он пришел и встал на работу. Трусов взял с него расписку.«Я, нижеподписавшийся, Ярков Ефрем Иванович, даю свою расписку в том, что я воровать больше не буду. В том и расписуюсь».Ниже шла подпись Яркова с замысловатым росчерком в виде рыболовного крючка. Рабочие хохотали, но смех был горький.Ярков был сначала тихий, но прошло недели две, он пришел на завод пьяный. Подошел ко мне и тихо, зловеще сказал:- Эх ты, дерьмо в человеческом платье. Яркова хотели скушать?.. Зубы обломаете... А я вот вас скорей сожру со всеми кишками... Эх, вы-ы... мелко еще плаваете.С этих пор Ярков ястребом закружился над нами. Он подстерегающе прислушивался к разговорам, заглядывая к Хорошеву и Редникову на станки, на верстак Ивана Прокопьевича.ЧашкиРаз меня нарядили работать в ночную смену. В этой же смене работал и Михаил Хорошев. Увидев меня, он обрадованно подошел ко мне и сказал:- Ты что, в ночь вышел?- В ночь.- А надолго?- Не знаю.- Во хорошо! - таинственно сообщил, - слушай, ты мне поможешь? После двенадцати часов ночи уставщик дрыхать завалится, ты постережешь?- Чего?- Ну, там... Потом узнаешь, только как увидишь, что он выходить из конторки будет, ты мне сигнал подашь, молотком или запоешь чего-нибудь. Ладно?- Постерегу.И вот я, взволнованный таинственным поручением Хорошева, настороженно всматриваюсь в глубь скупо освещенного цеха, где стоит стеклянная конторка мастера. Возле нее одиноко горит электрическая лампочка, освещая двери конторки. В конторке яркий свет. Мне видно, как Хрущев - ночной уставщик - широколицый, крепкий мужик, с красивой шелковистой черной бородой, бывший токарь, сидит у стола и, не торопясь, хлебает из металлической миски принесенный ужин. Голова его обнажена, на ней светит маленькая, с пятак, плешинка. Поужинав, он набожно крестится, утирает ладошкой усы, разглаживает бороду, убирает со стола миску и медленно идет по цеху. Проходит мимо меня, уходит в токарное отделение, потом заходит в конторку. Убирает со стола бумаги, чертежи, стелет пальто на стол, под голову кладет стопу книг и гасит в конторке свет. Значит, он растянулся на столе мастера вздремнуть.Я тихонько посвистываю, смотря в токарное отделение. Оно погружено в полумрак. Большая часть станков бездействует. Вверху невидимо шевелится часть трансмиссий. Хорошева мне видно только по пояс. Особенно рельефным силуэтом видна его голова, прикрытая кепкой, из-под которой вьются кудри. Станок у него сердито урчит передачей шестерен, в патроне медленно вращается медный диск. Хорошев, посмотрев в мою сторону, торопливо остановил станок, свернул патрон с диском из красной меди и навернул другой. Станок бешено закрутился.Все идет хорошо. Хрущев спит. В слесарке темно, только кое-где перебегают огоньки, да одиноко где-то стучит молоток. Мне ясно видно сквозь этот сумрак конторку.Но вот в конторке зажегся огонь. Значит, Хрущев сейчас пойдет в обход по цеху. Я начинаю свирепо бить молотком и петь:Вы скажите,Ради бога...Хорошев торопливо остановил станок, сменил патрон и набросил передачу шестерен.Ко мне подошел Хрущев. Лицо у него белое, полное, а брови кажутся запачканными сажей.- Поешь?- спросил он.- Пою.- Та-ак... Ну, пой, веселей работать.Черной тенью он провалился в глубь неосвещенного цеха. Потом появляется у станка Хорошева. Мне видно только его бородатое лицо, освещенное лампой. Он стоит и смотрит на патрон станка. Что-то говорит. А потом, закинув руки назад, тихонько идет в другой угол. Появляется там, уходит в конторку и снова гасит свет.Я снова спокойно посвистываю. В эту ночь мне пришлось петь раза четыре. В последний раз Хрущев недовольно заметил:- Чего ты всю ночь дерешь глотку-то? Брось петь.- А что?- Не умеешь и песен хороших не знаешь. Горланишь все одну и ту же... Надоел.Мы весело шли с Хорошевым с завода, из ночной смены. Теплое июльское утро дышало ароматом земли. Солнце всплыло над черной далекой каймой леса и повисло в безоблачной голубизне. Где-то играл рожок пастуха, из дворов женщины выгоняли коров. На заводской каланче звонил колокол «побудку» - на поденщину. Мне вспоминается мой родной край и такой же звон на Лысой горе. Меня всегда удивлял этот звон. К чему он нужен, когда до начала дневной смены еще битых два часа? Но этот звон, искони заведенный еще в глухое время крепостного права, остался как отзвук прошлого. Старые сторожа, видавшие жуть крепостного права, каждое утро по привычке дергают за веревку, звонят.Хорошев бодро шагал рядом со мной. Потускневшее от заводской копоти лицо его улыбалось. Он с удовлетворением рассказывал:- А все-таки я выточил Ивану Прокопьевичу самую главную деталь... Вот теперь задача унести ее из завода. - Подумав, Хорошев решительно сказал: - А сделаю. Унесу. Ты мне поможешь?Меня это несколько озадачило, и я промолчал, но Хорошев, должно быть, чувствуя мое смятение, успокаивающе проговорил:- Ты не бойся... Все дело будет во мне и все обделаем, как надо... Нужно выручить Прокопьича. Зато скоро увидим его диковину... Эх, черт возьми... - Хорошев щелкнул пальцами.В следующую ночь я вышел на работу, взволнованный предстоящим делом. Я терялся в догадках: как Хорошев хочет унести две медных тяжелых чашки, величиной в поларбуза каждая.Хорошев пришел в длинном широком ватном пальто. Он весело подошел ко мне.- Ну, действуем сегодня?.. А штуку я замысловатую придумал. Смешно будет, если удастся, Сашка Вязенов обещал помочь... Как только Хрущев завалится спать - и за дело. Ты меня только под руки выведешь из завода и все, и Сашка тоже.Но все же Хорошев, должно быть, волновался. Он много курил и ненужно хохотал, желая скрыть свое душевное состояние.Меня охватывал страх. Мне было жаль Хорошева, в случае, если он попадется.Как только цех погрузился в потемки, на заводской каланче пробило двенадцать, и ночной уставщик Хрущев, поужинав, завалился спать, я подал сигнал. Хорошев, опасливо оглядываясь, вытащил из-под рамы станка два медных полушария и торопливо подвязал их. Меня душил смех: сзади у Хорошева образовались большие ягодицы, одна выше, другая ниже.Подошел Вязенов, низенький, квадратный, с веселым лицом, токарь. Глядя на Михаила, он фыркнул в горсть и с хохотом проговорил:- Черт, что придумал.А Хорошев набросил на плечи пальто и, повертываясь, серьезно спросил:- Ну, как, ребята, незаметно?- Нет.- Ну и все. Теперь твое дело, - обратился он ко мне, - беги к Хрущеву и разбуди его. Да так разбуди, чтобы у него глаза на лоб выскочили. И скажи, что, мол, Хорошева валом давнуло... Валяй!Я побежал в конторку, и вслед мне полетел стон Миши Хорошева. Я, сдерживая смех, забежал в конторку. Хрущев мертвецки спал, растянувшись на столе и сложив руки на груди. Щеки его вздувались, губы похлопывали.- Павел Савич, Павел Савич!.. - крикнул я голосом испуганного человека.- Павел Савич!..- А?.. Что?.. - торопливо соскакивая со стола, встрепенулся Хрущев.- Хорошева... С Хорошевым несчастье...- Что, что? где?..Хрущев стоял оторопело, бессмысленно выпучив на меня заспанные глаза.- Хорошева давнуло чем-то, - крикнул я прямо в лицо Хрущеву.- Где давнуло, что давнуло?Наконец, он опомнился и, как мяч, вылетел из конторки. Спотыкаясь о разбросанные машинные части, он торопливо направился в токарное отделение. Навстречу нам Вязенов вел Хорошева под руку, поправляя ему на плече пальто. А Михаил, со стоном раздвигая ноги, с трудом переставлял их. Я тоже взял его под руку, но он, злобно сверкнув на меня, дико закричал:- Тише ты, черт!.. Не тряси. - И застонал.- Что это, а? - испуганно спросил Хрущев.- Да вот там вал он хотел отодвинуть, да на себя его и накатил. Насилу достали, - сообщил Вязенов.Нас провожала группа рабочих, они озабоченно говорили:- Эко, горе какое?..- Лошадь надо, не дойти тебе, Миша.- Не знаю.Хрущев куда-то побежал, говоря на ходу:- Не достанешь ведь теперь лошадь-то... Экое горе какое! Тьфу, будь ты проклят!Мы вышли из цеха и направились в проходную. Там возле печки дремал ночной дозорный. Он дико посмотрел на нас и вскочил:- Что это?- Давнуло, - сказал Вязенов.- Ой, не трясите, ребята... Ой, осторожно!.. - вскрикивал Михаил. Его лицо отражало действительное страдание. Вязенов тоже печально смотрел на товарища.- «Артисты», - подумал я.- Господи, да как это тебе помогло, Мишка,- участливо спросил дозорный.- Давай, обыскивай скорей! В больницу его ведем.- На вот тебе, Христос с тобой, - лепетал сторож, ощупывая Вязенова.- Ой, не трясите... Да осторожнее вы... - и Хорошев выругался.Подошел под обыск и я. Сторож ощупал мои руки, ноги, плечи.- Ведите скорее. Дойдешь ли, Миша! - торопил сторож.- Не знаю, может, дойду как-нибудь.- Лошадь надо бы.- Хлопочет там где-то Пал Савич.- Ну скоро-то не исхлопочет. Если управителя пьяного из кабака увезти - мигом найдут, - ворчал дозорный, провожая нас, - экая беда какая случилась!Мы благополучно выбрались из завода и завернули в глухой переулок. Хорошев торопливо отвязал чашки и бросил их через прясло в чей-то огород. Вязенов перескочил в огород и зарыл их в борозду меж гряд.- Пошли, ребята, - весело сказал Хорошев.- Куда?- Ну, куда? В больницу, конечно.- А как там?- Идем, знай.В больнице нас встретил заспанный фельдшер Мироныч - тяжелый, кривоногий мужик. Я усомнился: как в больнице Хорошев будет разыгрывать комедию? Но он со стоном лег на кушетку. Мироныч стал ощупывать его бедра, таз. Он сопел и хмурился. Хорошев стонал.- Ничего, ничего, - мрачно говорил Мироныч, - ничего страшного нет. Верно, легонько, исподволь давнуло. Кости все целы, ну, и все прочее на месте... Растяжение жил получилось... Счастливо отделался, а то бы хуже могло получиться. В больнице придется остаться.- На койку?- Ну да, на койку.- Убей, не останусь - я лучше дома умру.- Не умрешь... А в больнице-то скорей поправишься.- Не останусь.- Ну, дело твое... Силой я тебя не могу... Тогда домой увезем.Мироныч долго что-то писал, спрашивал, как это произошло. Хорошев добросовестно врал. Меня душил смех.Когда мы увезли Хорошева домой и возвратились в цех, Хрущев, перепуганный, расспрашивал нас. Мы ему серьезно и деловито все рассказывали. А когда он ушел от нас, обрадованный, что у Хорошева кости целы, мы дали волю неудержимому смеху.Утром я зашел к Хорошеву домой. Он лежал на койке и возле него сидел фельдшер Мироныч. Хорошев, улыбаясь, говорил:- Ну спасибо тебе, Мироныч. Натиранье-то как помогло.У Мироныча дрогнули густые брови, он, покровительственно улыбнувшись, с достоинством проговорил:- Для того и служим, чтобы польза людям была.- Не знаю, чем тебя отблагодарить?.. Погоди-ка... Леша! - обратился он ко мне.- Достань-ка, вот тут в шкафчике водочка есть. Стаканчик выпьешь, Мироныч? Я достал графин с водкой. У Мироныча весело заблестели глаза. Михаил, улыбаясь, предложил:- Давай выпей... Ты уж давай сам наливай да выпивай. Я уж не могу.- Ничего, ничего, лежи знай, - взявшись за графин, проговорил Мироныч. Он налил стаканчик и залпом его осушил.- Ты давай уж еще под запал, Мироныч! - угощал Михаил.- А ты, Леша, сходи-ка попроси у хозяйки капустки.- Ладно, ладно, успеем. Торопиться некуда, - смягченно-строго говорил Мироныч, разглаживая густые огромные усы.- Я вот фельдшер, а вот, по совести сказать, нашему врачу сто очков вперед дам, - хвастливо заговорил Мироныч.- Они, врачи, нашего брата, фельдшеров, в счет не ставят. А то спросить, к кому больше обращаются? Ко мне. Я, батенька мой, уж восемнадцать лет служу в этой больнице. Всех наперечет знаю, кто чем хворает. На практике все изучил. Придет какая-нибудь бабенция, охает, ахает, животики болят.Я налил фельдшеру еще стакан. Мироныч взял его, выпил и, заедая капустой, продолжал:- Ну, дашь микстурки, а сам следишь и изучаешь... Да... На все, брат, нужна практика. У меня, брат, практика теорию ихнюю жмет... Придет это бабочка, спрашиваешь: ну как? Плохо?.. Дашь другой микстурки... Смотришь, повеселела баба. А домой придешь, курятинкой пахнет. Курочку тайком притащит... Знает, что я взяток не терплю, так она домой, старухе моей... А та что? Баба глупая, - возьмет. Мироныч потянулся к графину, налил еще стаканчик и, держа его в руке, продолжал: - Ну, уж раз курочка в горшке, не понесешь ее обратно на седало к петуху, не посадишь. Поворчишь на старушенцию... Ну, ладно уж, что поделаешь?Мироныч выпил стакан и молча стал истреблять капусту. Я еще налил водки.- Будет, - строго проговорил Мироныч, - у меня ведь служба. В голове столбы заходят, нехорошо будет.- Давай дерни, Мироныч, - просил Хорошев.- Нет, нет... Врач хотя у нас и молоденький мальчишка супротив меня, а все же начальство. Приставят палку, прикажут подчиняться - и будешь... Такова уж судьба наша. Закон таков. Неприятно, когда врач заметит с мухой... А ты лежи до поры, до времени, не вставай. Врачу-то я все отрапортую по порядку. И вылечу тебя. Я докажу тебе, что мы, фельдшера, не в угол рожей по медицине-то.Мироныч поднял стакан:- Ну, так за твое здоровье!Усы его странно шевелились, губа отвисла, глаза осоловели.- Я в солдатах обучился этой премудрости - медицине-то, - беззвучно икнув, опять начал свой рассказ Мироныч. - ротным фельдшером был. А вот врач наш, у которого я сейчас под началом, к нам, к таким фельдшерам, с ужимочкой, с насмешечкой, с недоверием-с. Видите ли что, дескать, вы пластырь! А мы-де из студентов. Мы диссертацию защищали. А что диссертация?.. Тоже знаем, чем лечат. Светом да советом, иод, карболка да касторка, а больше ни бельмеса не знают. Диссертацию защищать одно, а лечить другое.Мироныч выпил остаток водки из графина и ушел, сильно покачиваясь, провожаемый плутоватой улыбкой Хорошева.Первое испытаниеСпустя недели две, я сидел в маленькой комнатушке Ивана Прокопьевича. На столе добродушно мурлыкал самовар. Возле самовара стояли тарелки с колбасой, огурцами и бутылка водки. Катышев был по-праздничному одет, чисто выбрит. Глаза весело улыбались. Он ласково гладил стриженую голову сына, говоря:- Ешь, сынок!Петюшка с удовольствием ел ломоть белого хлеба с огурцом и колбасой.Я не видал еще таким Ивана Прокопьевича. Он всегда был сосредоточенно-тихим, затаившим в себе думу. А сейчас он, видимо, был чем-то взволнован. Движения его были порывистые, он часто курил, ерошил свои волосы, неожиданно вставал и ходил по комнате, заложив руки в карманы жилета.На него ласково смотрел Михаил Хорошев. Он сегодня тоже был подфранчен. В сером новеньком костюме, чистый. Я привык видеть этого силача-красавца в синей грязной блузе, без пояса, с раскрытым воротом, обнажающим высокую грудь. И блуза всегда была не по росту ему - коротка и узка в плечах. Лицо его всегда казалось серым, только открытые глаза сияли простотой и весельем.Катышев разливал водку по рюмкам. Петюшка деловито угощал нас чаем. Ждали еще Редникова. Но он не приходил.- Ну, поздравляйте меня, товарищи! - чокаясь с нами, говорил Иван Прокопьевич.- С чем?- Ну, мало с чем, именинник я сегодня.После трех рюмок у меня приятно закружилась голова. Я впервые испытал опьяняющее действие водки.После чая Иван Прокопьевич вышел, проговорив на ходу:- Сейчас я, товарищи.Мы остались втроем. В окно потухающим полымем смотрела вечерняя зорька, над окном, где-то за наличником, чирикали воробышки. Они, очевидно, гнездились на покой и дружелюбно беседовали. Самовар тихо-тихо пел тягучую монотонную песню. Я спросил Петюшку:- Что это сегодня какой у тебя отец-то веселый?- Не знаю... Он сегодня всю ночь не спал. Он теперь ночами не спит - работает все у себя в амбарушке. - И таинственно сообщил, - а сегодня он, должно быть, пускал свою машинку. Шумело у него там шибко.- А ты видел?- Нет... - грустно ответил мальчик, - я пошел к нему посмотреть, а он меня выпроводил - спать послал.Наш разговор прервал Иван Прокопьевич. Он вошел в комнату с тяжелым ящиком и, задыхаясь, поставил его на пол.- Вот, смотрите, товарищи, - раскрыл он ящик.В ящике стоял какой-то сложный аппарат. Катышев запустил руку в ящик и вытащил его.Я чувствовал, как у меня забилось сердце. Все части аппарата блестели и, казалось, радостно улыбались. Действие аппарата мне было неизвестно, у меня только промелькнула опять в памяти наивная фраза Петюшки: «Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет».Знакомые мне два медных полушария - медные чашки - были свернуты болтами и приобрели форму шара, величиной в арбуз. Он держался на четырех точеных стойках. Несколько тонких медных трубочек вышли из цилиндрического б |