…н, шагая впереди   меня в предутреннем су­мраке. За плечами его висела холщовая  котомка с провизией, в руках - березовый батог.

-  Глаз не сомкнул всю ночь. В голову-то лезет всякая чепу­ха, - говорил Кузьма Еремеич, широко переставляя батог, как бы нащупывая им путь.

- Ребятишки с ума не идут. А мать всю ночь не спала. Всю ночь, как тень, бродила... Нет-нет да и запла­чет. Отец-то дежурит ночь, сменится утром, тоже пойдет искать. Дорожный мастер хотел человек пять рабочих отрядить на по­иски. Голос Кузьмы Еремеича звучал грубовато и сдержанно, будто он говорил и в то же время сторожко прислушивался, посматривая по сторонам.

- Хорошо, что ты дома оказался... С то­бой я смело иду. Ты каждую звериную тропу знаешь. Все повад­ки тайги знакомы тебе. Все причуды ее ты знаешь, не тайность для тебя. А я вот век прожил, а все в лесу дурак дураком. Все еще в голове-то думы про разных леших бродят. И знаю, что ни­каких леших, никаких лесных нету, а думается. Так уж рождены с этим, видно.

Возле нас бегал мой бойкий остроухий пес Серко, он шнырял по кустам, осматривая каждый темный уголок.

-  До    Елховки    надо   все   тщательно   обыскать, - говорил мой   спутник,   уверенно   шагая   вперед.

-  Тут   путаное   место. Я  много  раз   бывал  там, и каждый раз обязательно спутаюсь. Речка эта Елховка такая непонятная. Какими-то загогулинами течет. Идешь будто от нее, а придешь к ней.

За  лесом   вставала   заря,  чистая,   умытая   росой,   и  сулила ясный солнечный день.

-  Утро-то какое хорошее, Кузьма Еремеич.

-  Утро-то? Хорошее.  Вчера такое же было, - взглянув  на восток, равнодушно проговорил Кузьма Еремеич, - а за утром день  придет,   потом   вечер,   а там - ночь. Одно другого лучше. Только все это изо дня в день, из года в год одно и то же. Сего­дня ясно, завтра ненастно, опять ясно. Так уж заведено навечно. А вот человек. Один раз родился, и жизнь ему дана один разок. Поживи  и  марш со свету долой. Я вот помню, как мальчиком был, и еще бы охота пожить, как в детстве, да нет, не поживешь. Только вспоминай. Уж не будет больше ни детства, ни молодости. А на плечах уже шестьдесят пять годов. Охота иной раз так это гоголем пройти, а зад-то все равно отпячивается. Да... Вот и ребятишки, думаю, родились, чтобы жить, а забрели, видишь, куда-то в рамень... Не мудрено, ведь и сгинуть.

-  Окружились,   наверно,   перепугались...   Думают,   к   дому идут ближе, а сами все дальше и дальше бегут.

Кузьма Еремеич настойчиво пробирался сквозь густые зарос­ли прибрежных кустарников. Под ногами была торная узкая тропинка; она вилась меж высоких кочек, в кустарниках была невидима, а когда выходила в сумрачный ельник, шла еле замет­но моховыми буграми. Навстречу нам текла неширокая быстрая горная речка. Местами ее прозрачные холодные воды катились тихо. Над ними склонялись прибрежные кусты черной смороди­ны, тяжелые гроздья начавших буреть ягод покачивались и умы­вались в воде.

На перекатах река буйно шумела, била в упавший в реку бу­релом.

Кузьма Еремеич вдруг остановился, что-то поднял и, замед­лив шаги, стал рассматривать находку.

-  Стой-ко... - обрадованно    воскликнул    он. - Смотри-ко! - Он остановился и показал мне овальное дымчатое стеклышко.

Я с недоумением посмотрел на него. А Кузьма Еремеич, вер­тя стеклышко в руках, взволнованно сказал:

-  Верно ведь мы идем. Здесь они пробежали... Это стеклыш­ко Васюткино. Он третьего дня, я видел, играл им, на солнышко смотрел через него. Ну-ка, пошли, - заторопился он.

Тропинка потянула от реки влево, полезла на угор и пошла на широкую луговину. Высокая трава стояла некошена. Она пе­стрела цветами и играла на солнце капельками росы. Из травы смотрели крупные сочные ягоды земляники. Пахло березой, зем­ляникой и шалфеем. В стороне залаял мой Серко.

-  На кого это он?.. - спросил Кузьма Еремеич, - на белку, наверно?

Я пошел к собаке.

На высокой сосне, растянувшись по сучку, притаился кидус[30]. Он, наверно, думал, что я его не замечаю. Я хлопнул длинным ременным хлыстиком, кидус взвился на вершину дерева и пере­прыгнул на соседнюю ель. Я еще раз хлопнул. Серко с приступом лаял, преследуя зверя.

Я выстрелил ему вдогонку. Кидус пошел грядой. Он с лег­костью птицы перескакивал с дерева на дерево. Серко громко лаял, удаляясь от нас. Я перезарядил ружье и еще раз выстре­лил.

-  В   кого  ты   палишь-то? - почти   сердито крикнул Кузьма Еремеич.

   

-   В вольный свет.

-  Наверно. Как в копеечку.

-  Да, как в копеечку, - сказал я, смеясь.

-  А к чему такого зверя спугнул?

-  Мне его сейчас не нужно, Кузьма Еремеич. Я за ним приду зимою, когда его шкурка выспеет.

-  Так зачем палишь?

-  Шуму чтобы наделать.

-  О-о!.. Понятно, - сказал Кузьма Еремеич. Он сделал ла­дони   рупором,   приложил   их   ко   рту   и   громко   и   протяжно крикнул:

-  А-а-а-а-ы!..

Но ответа не было. Днем эхо стало ленивей. Оно не прокати­лось вдали, не пророкотало, а упало близенько от нас в хмурый ельник.

Уже утро сменил день, с веселым ветром-суховеем. Мы обо­шли «пасево», осматривая каждый темный уголок. Кричали, стреляли. Несколько раз лаял наш Серко. У обоих была одна мысль, что вот сейчас отзовутся два детских голоса. Но лес упрямо молчал, только легкий шумок наполнял его таинственную сень. Да со стороны станции летели в ответ далекие протяжные гудки. Временами слышен был набат, и еще кто-то тяжелым мо­лотом бил о рельсу.

-  Шумят на полустанке, - тихо заметил Кузьма Еремеич, - значит  все   еще   нет   ребятенок - не нашли. Экая беда какая! Вторые сутки пошли.

Не заметили, как подкралась ночь. Лес притих. Ветер, нагу­лявшись за день, где-то спрятался. В стороне под горой шумела река. Мы спустились в низину и направились к реке. Пошел низ­кий кривоногий сосняк, мелкий карликовый березняк. Трава в рост человека впутывалась в колючий кустарник. Под ногами ничего не было видно. Мы медленно шагаем, нащупывая высокие кочки, рытвины, заваленные буреломником. В этой глуши будто стало еще тише.

- Глухомань-то какая... - тихо ворчал Кузьма Еремеич, про­бираясь ощупью по кочкам.

- Вот и ребятенки, наверно, забрели в такую трущобу, перепугались. Оторопели и...- он не договорил и вздохнул:

- Лексей, держись ближе!.. Меня что-то жуть разби­рает. Того и гляди на медведя наступишь. Он, наверно, здесь спокойнехонько дрыхнет.

Мне вспомнилось, как в этом месте у реки я набрел на зи­мовье лося. Среди густого сплетения пихт была мягкая по­стель - мох, как пружинный матрац. Вокруг стояли деревья, образовав непроницаемые стены. Тихо и сумрачно было в логове. Вокруг лежал глубокий снег, а внутри логовая, моховая перина была чистой.

В этот же день я видел на дереве, недалеко от лосьева логова, жадную морду пятнистой рыси.

Улеглись возле реки, но почти не спали, а были в тревожном полусне.. Каждый случайный шорох был слышен.

Кузьма Еремеич ворочался с боку на бок, вздыхал. Вставал, поправлял костер и часто курил. Несколько раз наш Серко бес­покойно вскакивал, настораживал уши, смотрел в темень и тихо урчал. Успокоившись, свертывался клубком на песке. Тайга спала. Вдали где-то затерялась маленькая станция. К нам при­летали с нее неясные гудки. Они сливались в общий протяжный гул.

-  Леша! - тихо окликнул меня Кузьма Еремеич.

-  Чего?

-  Спишь?

-  Плохо спится...

-  Мне так совсем не спится... Так вот и встают перед глаза­ми Катюшка с Васюткой. А на станции-то, слышь?..

-  Слышу.

-  Не спят. Гудки-то как поют...

Кузьма Еремеич громко вздохнул, поправил огонь, прилег. Но спустя несколько минут в его руках зашелестела бумага: он завертывал цигарку.

Следующий день был таким же неудачным. Кузьма Еремеич примолк. Я заметил, как на глазах его несколько раз наверты­вались слезы. Но он незаметно старался их вытереть. Мы в этот день мало разговаривали.

Пришла вторая ночь. Она была тревожней и настороженней первой.

-  А  может быть,  их нашли?.. - робко спрашивал  Кузьма Еремеич   и   напряженно   прислушивался   к гудкам, чуть внятно доносившимся со стороны станции.

-  Что это, гудки, Алеша?..

-  Гудки, Кузьма Еремеич.

-   Гудки, да... Значит, еще не нашли...  Старик грустно ка­чал головой.

В глубине леса глухо поухивал филин. Вот он перелетел бли­же к нам, зачмокал, как извозчик на лошадь, и снова заухал.

-  Ху-у... ху-у!.. Ему вторило эхо...

-  У, чертова пичужка, - проговорил Кузьма Еремеич, вгля­дываясь  в  тайгу, - тоску   наводит.   Ведь  знаю,  что  это филин пучеглазый, а жутко слушать его, а как ребятишки??!

Ярко горел наш костер на берегу. Недалеко слышны были всплески воды на перекатах. Река казалась черной, как вскипа­ющая смола. В омутах играли блики от костра.

Не спалось, хотя глаза устало смыкались.

-   Вот я  здесь на этом полустанке работаю с того времени, как   первые   шпалы   проложили, - заговорил   Кузьма   Еремеич, смотря в огонь костра. - Помню, такой же случай вышел. Давно это было. Ремонтный рабочий, молодой парень, ушел так же в лес и не воротился. Сколько времени его искали. Целыми арте­лями ходили - нет и нет. Нашли уже на третий год верстах в де­сяти от полустанка. Лежит под елью. Изотлел уж весь. Травой порос - одни косточки. Бродил, бродил, видно, ослаб. Свалился... И умер голодной смертью. Тайга, брат ты мой, с виду лишь лас­ковая и красивая.

Кузьма Еремеич смолк. Над нами бесшумно пролетела сова. Скрылась во тьме и снова появилась ближе. Она чуть не задела крылом Кузьму Еремеича. Он вскочил на ноги.

-  Еще не легче. Чего ей надо, твари?..

-  Собаку увидела, - пояснил я.

-  А что ей собака?.. На огонь прямо летит, подлая.

Сова снова неожиданно выпорхнула из тьмы, зловеще хрипло заклекала и снова чуть не задела крылом Кузьму Еремеича.

-  У у!..   Чертова   скотина, - вскрикнул   он и шарахнулся в сторону.

Я взял ружье. Сова опять появилась, плавно подлетела. Гря­нул выстрел и гулким эхом рассыпался по лесу. Сова шлепну­лась в реку. Было видно, как она поплыла вниз, вскинув одно крыло.

-  Вот  получай, - торжественно сказал  Кузьма  Еремеич.

-  А если бы один я был в лесу? Беда бы со мною была. Ей-богу.

Кузьма Еремеич подсел к костру и снова затосковал о ребя­тах.

На третью ночь тайга вдруг зловеще зашумела. Тревожно зашелестела осина. Ее металлический пугливый шелест не похож на мягкий шелест липы или березы. Из редин леса пахнул сырой холодный ветер. Томительной была третья ночь, полная тревож­ных ожиданий. Чудилось, что где-то за рекой, в болоте, кто-то плачет. Кузьма Еремеич привстал, настороженно посмотрел в сторону болота.

-  Что это?..

-  Дерево скрипит.

- Дерево?..  А  дерево ли?..  Точно ребятишки там? Честное слово, будто они... - Дерево!..

-  Нет, я пойду, посмотрю, ни глазам, ни ушам я не верю.

Я слышал, как он, булькая, перебирался через реку по пере­кату и затерялся во тьме. Дерево снова заскрипело. Скоро он возвратился обратно.

-  Темень-то какая, глаз коли. Самого себя не видно... - про­говорил он, подходя к костру.

Он снял лапти и стал сушить портянки. Накрапывал редкий мелкий дождик. Но он не сулил быть большим.

Забрезжило утро. Обозначились вершины елей, коряги упав­ших деревьев. Стало видно небо, косматое, низкое. В ельниках и пихтачах ночь еще плотно лежала, но вот и она начала упол­зать в глубину рамени.

Мы снова тронулись в путь. Гудков не слышно было. А может быть, они и гудели, но звуки их до нас не долетали. Тайга шу­мела.

Мы вышли на широкую луговину.

-  Стой-ка, - вдруг остановившись, сказал Кузьма Еремеич, зорко всматриваясь вдаль, - что это там красное?.. Видишь?

-  Где?..

-  Да эвона... Куст красной смородины, что ли?.. Ну-ка, смот­ри, у тебя-то глаза острей моих.

У меня вдруг радостно забилось сердце.

-  Платье!.. - крикнул я.

-  Платье?.. Да ведь это Катюшка... Ей-богу, она... Она!.. - Кузьма Еремеич бросился было вперед,   но   я   схватил   его.

-  Подожди, Кузьма Еремеич.. Спокойно... Перепугаем...

Невдалеке, прижавшись к корневищу, сидела девочка в крас­ном платьице. А возле нее лежал мальчик, уткнув голову в ко­лени сестренки: должно быть, спал. И она дремала. Но видно, что она дрожала и оберегала сон братишки.

-  Милые   мои, - сдавленным   голосом   проговорил  Кузьма Еремеич. - Вот они где'... Найди-ка их. Куда ведь забрели.

Мы тихонько вышли на луговину. Девочка вскинула голову и чутко прислушалась. Замерла. Видно было, что в глазах ее застыл испуг и настороженность. Увидев нас, она вскочила на ноги, прижала локти к груди и так застыла, не шелохнув­шись.

-  Обрадовалась, - тихо   сказал   Кузьма   Еремеич.

-  Катя! Катюша, - крикнул он и направился к ним.

Дети бросились бежать и спрятались за куст.

-  Катенька,  внучка   моя.   Куда   ты?..  Это я, твой дедушка Кузьма...

Катя робко выглянула через куст. Личико ее было исхудалое, а глаза большие-большие.

-  Родные  мои, - крикнул  Кузьма   Еремеич  и  в  несколько прыжков очутился возле ребятишек.

Когда я подошел, Кузьма Еремеич обнимал их, стоя на коле­нях, улыбался, плакал и лепетал:

- Зачем вы от меня побежали... От своего дедушки... Милые вы мои, родные. Леша! - обратился он ко мне.

- Вот они, мои не­наглядные.

Мальчик и девочка дрожали.

-  Озябли?.. Сейчас я. - Кузьма Еремеич торопливо скинул с себя азям и накрыл им внучат.

Я развел большой костер. Облака на небе разорвались. На нас глянуло теплое, ласковое солнце. Ребята наши спали. Вася временами пугливо вздрагивал. Возле них сидел дедушка и шептал:

-  Спят... Четыре ночи!.. А что они пережили?

Чуть внятно доносились гудки с далекой станции. Кузьма Еремеич прислушался, улыбнулся и, махнув рукой в сторону гудков, проговорил:

-  Не надо... Нашли.

 

Иван Никифорыч

Часто бывает так: пройдет мимо какой-нибудь человек, по­смотришь ему в лицо, поговоришь с ним, а как отойдешь от него десяток шагов, словно и не встречался с этим человеком.

А вот Иван Никифорыч - совсем другое дело. Он остается в памяти неизгладимым образом!

А какое у него было ружье, изумительное ружье! На взгляд очень простенькое: обыкновенное двуствольное, центрального боя и, можно сказать, невзрачное. Другой охотник за это ружье не даст и трешницы. Но Иван Никифорыч любил его. Он сам собственноручно его смастерил. Купил где-то старую, изношен­ную шомпольную двустволку за два рубля двадцать копеек, взял от нее стволы да замки и сделал себе централку. Он был заме­чательный токарь по металлу, любил и слесарное дело, вот и мастерил. Делал он ружье чуть ли не целый год. Когда сделал, пошел попробовать его в лес. Правда, он не решился выстрелить прямо с руки, а прикрутил ружье веревкой к пеньку, от спускных собачек протянул шнур, взвел курки, спрятался за ель, дернул за шнурки, и ружье бабахнуло. Вот с этого момента он и полю­бил свое ружье. Не за то полюбил, что хорошо попал в цель, а за то, что звук выстрела был очень хорош, как у шестидюймо­вой пушки. А что в цель он попал - неважно, это для него пустяки.

Раз мы с ним охотились на зайцев. Осень была сухая, теплая и затяжная. Уже ноябрь стоял, листва деревьев опала, а дни были теплые, тихие. В лесу ни одного комара, ни одной надоедли­вой мошки. Я пробираюсь возле опушки леса, а Иван Никифорыч идет другой стороной, тоже возле опушки. Нас разделяет широкая поляна - чей-то покос.

Вдруг вижу я, неподалеку от Ивана Никифорыча выскочил заяц, крупный и белый, как снеговой. В это время зайцы особен­но ясно видны на фоне пожелтевшей травы и чернолесья. Иван Никифорыч вскинул ружье и бабахнул. Заяц перевернулся и шлепнулся. Иван Никифорыч спокойно, даже торжественно, по­дошел к своей добыче, поднял его за уши и внимательно стал рассматривать.

Я подошел к нему. Смотрю, у ног моего друга лежит велико­лепный зверек. А Иван Никифорыч самодовольно улыбается и говорит:

-  Ха! Как я его, а?.. И не дрыгнул... А смотри-ка, матерый какой! У-у!

Потом он положил зайца на землю, проговорил:

-  Покурим.

Мы поставили к пеньку свои ружья и стали завертывать ци­гарки. Иван Никифорыч цигарки завертывал большие, раструбистые, как старинные пистолеты.

Я поднес спичку к его цигарке, и он, раскуривая, захлопал гу­бами. Заяц в это время вдруг пошевельнулся, поднял голову, вскочил и побежал. Иван Никифорыч скосил глаза на зайца, страшно замычал и, выплюнув цигарку, крикнул:

-  Заяц-то!

А заяц, прибавляя ходу, убегал от нас. Мы оторопели от изумления, потом бросились к ружьям. Иван Никифорыч взвел курок. Чик, чик - осечка. Вскинул я ружье, а заяц мчался уже вне выстрела. Я выстрелил, но бесполезно. Заяц скрылся в лесу. Потом мы видели через прогалину леса, как он пробежал по со­седней поляне и скрылся.

Иван Никифорыч неподвижно постоял, проводив зайца взгля­дом, полным отчаяния, А потом, вздохнув, спросил:

-  Что бы это значило?

Меня душил смех, но я сдержался, чтобы не обидеть товари­ща. А Иван Никифорыч печально произнес:

-  Какой же все-таки я несчастный человек...

Мы продолжали свой путь. Иван Никифорыч размышлял вслух:

- Как я радовался, что убил зайца... Убил, и нет его... Вот теперь Маргарита опять поднимется на меня.

   

Маргаритой он звал свою жену. Это была воинственная жен­щина, хотя ростом маленькая, сухонькая. Собственно, ее звали не Маргарита, а Татьяна Александровна, но Иван Никифорыч ее звал Маргарита.

В другой раз мы ездили с Иваном Никифорычем на лодке охотиться на уток. Вот едет он на своей лодочке по широкому плесу реки. Едет осторожно, подъезжает к парочке уток - чер­няди. А я жду на берегу и наблюдаю. Вот подобрался он к уткам на выстрел, вскинул ружье и бабахнул.

Утки сразу замерли. Плавают двумя черными точками. Ну, значит, убил. Подъ- ехал Иван Никифорыч к уткам, подобрал их и спустил в ящик. А ящик, надо сказать, у него был в лодке вместо сиденья. Уложил он уток в этот ящик, сел на него и едет. Подъезжает к берегу, улыбается, кричит мне:

-  Ладно я их, и не дрыгнули!.. Хо-хо!..

Подчалил к берегу, вышел и стал затаскивать лодку на берег. Вдруг из ящика одна утка выскочила и улетела. Я кричу:

-  Ваня, утки-то у тебя разлетаются!..

А Иван Никифорыч ничего не видит, возится с лодкой. Дру­гая утка тоже вылезла из ящика, посидела секунду, взмахнула крыльями и тоже полетела. Тут Иван Никифорыч заметил, тот­час бросился в лодку за ружьем. Лодка качнулась. Иван Ники­форыч как-то неудобно, боком, вывалился из лодки и окунулся в воду. Убедившись, что в ящике нет ни одной утки, Иван Ники­форыч вышел на берег и печально сказал:

-  Все-таки какой я несчастный человек. Было две утки, и не стало ни одной.

Однажды Иван Никифорыч вдруг заговорил о лодке:

-  Нужна лодочка.

-  У тебя же есть,- сказал я.

-  Это не то, что мне требуется.

Дня три он ходил задумчивый, озабоченный. Наконец сказал:

-  Местечко я нашел - малина, а не место. Сколько можно уток нагрохать, что не увезешь. Только вот беда в том, что тре­буется  лодка,   а  лодки там взять негде. Вот приобрести бы ло­дочку такую маленькую, легонькую, и в воде чтобы неглубоко сидела.

-  А для чего такая?- спросил я.

-  А для того, что ее нужно поднимать вверх по течению ки­лометров   двадцать  пять.   С большой лодкой ничего не выйдет. Река бурная, быстрая,   перекатов много, а перекаты - что твоя Ниагара... Аи и место я облюбовал... Вот, представь себе, вправо русло и влево русло. Вправо - новое, чистое, а влево - старое, осокой да хвощевиком заросло, что твоя курья. А где эти русла сходятся - тут заводь. По чистому руслу чернядь шпарит, а по старому серая, кряковая, чирки. А закрадка высоко - вроде как на полуострове. На заводь так утки и садятся, а взять их невоз­можно, убьешь, а она по руслу по чистому и поплывет. Бегай по берегу, смотри. Око-то видит, а зуб неймет.

Через некоторое время он повеселел. Улыбается.

-  Приходи, - говорит, - ко мне.

-  А что у тебя?

-  Ну приходи, увидишь.

Пришел я к нему, смотрю, а во дворе у него - что твоя верфь судостроительная. Иван Никифорыч с засученными рукавами те­шет, стружит - мастерит себе лодку. Вижу, выходит у него лод­ка как лодка, но все-таки больше похожа на большой утюг без ручки. А Иван Никифорыч называет свою лодку - «дредноут».

Когда он окончил работу, вытащил лодку на середину двора, сел в нее, взял в руки весло. Машет веслом, скребет им по зем­ле- воображает, что едет.

Я предупредил все-таки:

-  Ну, Иван Никифорыч, смотри, чтобы ладно было.

-  А что?..

- Да река-то, - говорю, - бедовая очень, не пустит она тебя вверх по течению с лодкой.

- Ну!.. не пустит. Не это видели, - Иван Никифорыч посмот­рел на меня самым что называется уничтожающим взглядом.

-  Ты бы, говорит, думал, да не говорил мне, моряку.

Иван Никифорыч и на самом деле моряк был. Служил он когда-то во флоте. Пережил в японскую войну осаду Порт-Артура.

И вот начал Иван Никифорыч готовиться в свою экспедицию. Человек он был предусмотрительный. Другой невзыскательный охотник заберется куда-нибудь в стог сена и переночует в нем. А Иван Никифорыч любил некоторый комфорт. По берегу реки, где он предполагал охотиться, много летних бревенчатых избу­шек. Старатели-золотоискатели понастроили. Есть в избушках нары, на них - душистое сено, а вот печек нет. Ну что стоило бы сложить в уголке очаг, хотя бы из дикого камня? Но старате­ли почему-то предпочитали таскать с собой железные печки. По­живет старатель в такой избушке, а как перекочует на новое место и печку с собой заберет. А как без печки? Чайку попить, отдохнуть возле нее, обогреться. Наконец, портянки и те где-то требуется высушить. Все это Иван Никифорыч и учитывал. Решил он сам смастерить печку. Нашел где-то железный ящик из духовки. Правда, в одном месте железо прогорело, ну, он на этом месте пробил дыру, вставил подтрубок, нашел трубу старую во­досточную. Ну не все ли равно, какая труба, зато дешево и сер­дито. Правда, печка вышла тяжеловатой, но зато уж если раска­лится, так не только в избе нагреет, а и небо докрасна накалит. Теперь дело за топором. Без топора в лесу как без рук. И топор на чердаке нашел, старый «колун». Правда, тоже тяжеловат для охоты, зато любая плаха не устоит - только замахнись, так плаха с испугу развалится. Иван Никифорыч мечтал еще о пи­ле, но оставил эту затею. Затем стал заготовлять провизию. Кар­тошки в мешок нагреб больше пуда. Пусть нелегко, зато запас, да и не на себе тащить. Картошку Иван Никифорыч любил варе­ную «в мундире» и кушанье это на охоте называл «рябчиками». В рюкзак хлеба уложил, луку, огурчиков, даже редьки захватил. Приподнял рюкзак - внушительно.

А чучела утиные нужны?.. Без чучел что за охотник?

Выбрал Иван Никифорыч ясное, тихое утро. Погрузил все это в лодку и приготовился к отплытию.

Торжественно отъезжал он от своих родных берегов. Я пожа­лел, что провожал его без ружья, уж обязательно салют бы дал. Сел он в лодку, плюнул в пригоршни и оттолкнулся от берега. «Дредноут» его закачался, как-то неуклюже накренился и пошел боком. Иван Никифорыч чуть было не вывернулся из лодки, но ловко справился. Взял в руки весло и заулыбался.

- Ну, прощай теперь уточки, - крикнул я.

- А-а!.. Теперь я им задам перцу... А лодка-то у меня что твоя «Аврора».

Я долго стоял на берегу и смотрел, как Иван Никифорыч удалялся. Я думал: до устья реки ехать километров пятнадцать хорошо - спокойно доедет, ну а там?!!

Несколько дней Ивана Никифорыча не было.

Ну, набьет уток, полную лодку привезет, думали мы и с не­терпением ждали его.

Явился он домой дней через пять. Но что такое с ним случи­лось? Мы не узнали его, подумали, что к его стану подошел другой человек, незнакомый. Куда все девалось?! Где его пол­нота, румянец? Лицо осунулось, почернело, губы запеклись, по­трескались. Глаза стали больше, исчез прежний блеск. Ну, как говорят, - в гроб краше кладут. Только по голосу можно было узнать, что это наш Иван Никифорыч.

Окружили его товарищи и начали расспрашивать:

-  Что с тобой, Иван Никифорыч, несчастье случилось?

-  Да нет, - говорит, - ребята...

-  Заболел, что ли?..

- Да нет...

- Так почему ты такой?

-  Красавец?..

-  Да вроде.

-  Так это пройдет. От путешествия это.

-  Ну, значит, путешествовал!

-  И путешествовал и пешешествовал.

Мы не стали настаивать, чтобы он нам сейчас же рассказал о своих приключениях. Пусть отдохнет, отмякнет. Видно, что че­ловек расстроен. Рассказал он нам уже потом. Интересное и очень поучительное было его путешествие.

По пруду до устья реки он доехал без всяких, можно сказать, злоключений, если не считать того, что раз десяток приходилось причаливать к берегу, выгружать всю поклажу из лодки и отли­вать из нее воду. Лодка его течь дала.

Вблизи устья реки он сделал привал. Пил чай, благодушест­вовал. Погода хорошая, тихо, солнышко светит. Правда, оно уже не так пригревает, как летом, зато на душе у Ивана Никифорыча было тепло и радостно. Сбылась мечта! Едет на лодке к само­му лучшему месту охоты. Лежит он на травке, глаза закрыл, и чудится ему, что вот он сидит в своей закрадке и кругом утки. Целыми стаями валятся на заводь. Он их стреляет. Сталкивает лодку, едет и подбирает их десятками. Тут и кряковые, и чернядь, и гогли, и чирки. Всякого жита по лопате.

Ну, мечта мечтой. Хорошо нежиться на берегу, а трогаться дальше в путь надо. Время уже за полдень пошло. Поехал дальше.

Километра три ехал что надо. Едет и в душе посмеивается:

-  Река как река. Ничего страшного нет. Плесо тихое. Правда, «дредноут» пошел медленней - течение началось, но все-таки идет.

И думает Иван Никифорыч:

«Эх, кабы вот так все время ехать, я бы...»

И вот слышит, впереди что-то шумит. Течение стало быстрей. Лодка пошла еще медленней, будто упирается. Иван Никифорыч гребет что есть сил, а она пятится назад, словно чего испугалась. Причалил он к берегу. Стоп! Дальше ехать некуда: пере­кат впереди. Да какой перекат! Река в этом месте широко раз­лилась и течет небольшими протоками - курица перебредет. Как быть?

«А где наша не пропадала», - думает Иван Никифорыч. До­стал веревку, привязал к носу лодки, выбрал поглубже протоку и потащил лодку волоком. Лодка наполовину в воде идет, а дном скребет по дну протоки. Тяжеловато!.. И то сказать - печка, кар­тошка, чучела, рюкзак, ружье. Пришлось с себя сбросить кое-что: стало жарко. Ну, порядочно повозился, наконец перетащил. Видит - дальше плесо хорошее. Поплыл, только не долгов плыть пришлось. Опять перекат и еще хуже первого. Узенький, быст­рый, глубокий. Опять бы волоком, да не тут-то было. Берега - вы­сокие, каменистые, тальником да ольхой заросли. Не продерешь­ся. Вытащил Иван Никифорыч лодку на берег, вскинул на плечо ружье и пошел по берегу в разведку, посмотреть, велик ли пере­кат. Ничего себе, с полкилометра будет. Задумался, затылок поскреб.

«А что нам?! - подумал Иван Никифорыч. - Не это видали. Зато впереди плесо, и конца не видно».

Сначала печку с трубой перенес, потом картошку, рюкзак. Ну, чучела в лодке остались. И потащил он лодку посуху воло­ком прямо лесом. Умаялся, вспотел. Передохнул малость. А солнце уже к вечеру клонится. Торопиться надо. На этот раз ехал долго. Весело стало. Даже песенку запеть захотелось. Но что такое? Впереди опять шум. Да такой сильный. Сердце упало у Ивана Никифорыча, но думает он: «Не попущусь...»

А с этого места пошли перекат за перекатом. Полкилометра едет да столько же на себе лодку тащит. Но чем больше таскает, тем в душе больше азарт нарастает. Хоть и подумал, что дурака бестолковая работа любит, да ведь и обратно заворачивать оглобли некстати. Что, скажут, сдрейфил? Нет, Иван Никифорыч не из таких.

В одном месте он решил:

-  Дай-ка попробую я на своем дредноуте перебраться по пе­рекату на лодке.

Перекат глубокий. Плюнул в пригоршни и ну работать вес­лом. Гребет да покрякивает. Сам себя спрашивает:

-  А что, Иван Никифорыч, так сделаем?.. - И сам же отве­чает: - Ну, ясно так.

Как направился к перекату и закричал:

-  А ну-ка, милая «Маргариточка», не выдай, родная. Дей­ствуй!

Только доехал до того места, где перекат скатывается в омут, лодка его остановилась. Он гребет, а она виляет носом то впра­во, то влево, будто принюхивается, дескать, можно ли дальше-то? И вдруг повернула и пошла обратно удирать, как настеган­ная.

-  Куда ты, чертова посудина?! - закричал Иван Никифорыч. А «чертова посудина» его легла в дрейф. Да как-то боком.

И вдруг наехала на подводный камень и встала. Иван Никифо­рыч чуть из лодки не вылетел. Правит веслом, а «дредноут» его крутится кругом. Вода под лодкою кипит, а лодка вертится.

-  О! Карусель!..

И смешно Ивану Никифорычу, и досадно. Все-таки сполз с камня и опять в дрейф лег. Кой-как подчалил к берегу. Вылез.

-  О!  Чтоб   тебя   в   гробовище   занесло, - говорит, - опять таскать.

А картошка и печка с каждым разом тяжелей и тяжелей ста­новятся.

Солнышко уже за лес закатилось. Иван Никифорыч так ухо­дился, что хоть самого кто бы перенес. Живот подвело.

-  К чертям, - говорит, - привал!..

Расположился на ночевку. «Дредноут» свой опрокинул. Ко­стер развел. Закусил плотненько, и на душе сразу весело стало.

Печку настроил - поставил трубу, затопил ее для пробы: хорошо ли будет топиться. Все в порядке. Двое старателей по берегу идут. Встали и удивляются. Действительно, странно.

Под открытым небом печка топится, а Иван Никифорыч пор­тянки на ней сушит. Смешно им стало, а ему любо: из трубы дым валит, как на заводе, только труба пониже и дым пожиже.

-  Давно, приятель, печку-то затопил? -  спросил его один из старателей.

-  Давно, - невозмутимо отвечает Иван Никифорыч.

-  А в комнате что-то не очень-то тепло у тебя.

-  Выдувает.  На потолок, - отвечает, - земли еще не ната­скал.

А другой говорит:

-  Ты бы, друг, трубу-то в небо воткнул, а то дымно будет в горнице-то.

-  Коротка немного, - отвечает Иван Никифорыч, а сам дров подкладывает. Постояли, посмеялись, ушли, а Иван Никифорыч поставил печку ближе к лодке, залез под лодку. Тепло ли спать будет? Тепло. Вылез, лег на траву, в небо смотрит. Река перека­тами шумит. Речка-то больно хорошая. Тихая-тихая! Небо голу­бое, темное, бархатное, а звездочек в нем не счесть. Одни боль­шие,   яркие,   разноцветными   огнями   переливаются - мерцают; другие маленькие, далекие такие. А вот одна с неба сорвалась, золотой полоской чиркнула по небу и скрылась.

«Премудрость, - думает Иван Никифорыч. - Вот и на звез­дочках этих, наверно, тоже есть люди, такие же Иваны Никифорычи. Может быть, умней, а может быть, еще больше глупостей делают, чем мы. Тайна». Думал, думал и уснул.

Ночью проснулся. Волчий пот, как говорят, пробрал.

А утром чуть свет снова тронулся в путь. До полудня с грехом пополам все-таки ехал, ну, а после полудня всякое терпе­ние лопнуло, взял он печку с трубой и выкинул.

-  К чертям, - сказал он. - Не замерзну и без печки. Потом   картошку  вытащил   и под куст ее высыпал. В лодке сразу полегчало. А упрямая мысль крепко сидела в голове:

«Во что бы то ни стало, а доберусь».

На другой день к но… Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz