…нимал, что вырос из этой одежды, но меня это меньше всего беспокоило.
А Екатерина притягивала мою давно не стриженную голову к себе на колени и укоризненно приговаривала:- Эк, ведь накопил!.. Как бобы. Не следят за вами в приюте-то. Иной раз я засыпал у нее на коленях, а просыпался, лежа на лавке.Мне хотелось, чтобы сегодняшний день тянулся без конца и чтобы завтрашнее утро не наступало. Но потемки сгущались. Тускло загоралась маленькая керосиновая лампа, а часы на стене торопливо отсчитывали прожитое время. Я считал:- Семь... восемь...Павел работал в мастерской. Он делал рамочки для фотографических карточек. Я знал, что он их относил жандармскому полковнику Бергеру.Мне ясно помнится, как брат пришел от полковника, когда снес ему первые рамочки. Он вошел в комнату торопливо и возбужденно, сбросил с себя на ходу полушубок с шапкой и радостно сказал:- Катюха, полковник-то сам за рамки цену назначил. Я думал - по полтиннику, а он - семь гривен, а которые побольше - по рублю.Глаза его блестели. Он хвастливо потряс карманом, где позвякивало серебро.В этот вечер Павел особенно усердно работал и особенно звучно пел:На берегу сидит девица,Она шелками шьет платок.Работа чудная на шелке,В шелках цветов недостает.С этих пор к Павлу часто стали приходить жандармы. Раз пришел жандарм, высокий, рыжеусый, в синем, с красными шнурками мундире и с большой медалью на шее. Мне было непонятно, почему этот человек пришел в бараньем полушубке, в пимах и в шапке с ушами, а не в серой длинной шинели, как я видал жандармов на улице. Я спросил его об этом.Усы жандарма вдруг пошевелились, он настороженно, искоса посмотрел на меня большими глазами и, улыбнувшись незнакомой мне улыбкой, спросил:- А тебе как надо?- В шинели и с саблей,- сказал я.Он расхохотался. Потом порылся в своем кармане, достал медный трешник и дал мне.Они с братом тихо о чем-то беседовали. На столе стояла наполовину выпитая бутылка с водкой и лежал жирный кусок колбасы. Я заметил, что брат пил добросовестно, а жандарм, делая вид, что выпил, незаметно выплескивал водку в стружки за верстак и так же морщился, как и брат. Увидя, что я внимательно смотрю на него, жандарм сунул мне в руку кружок колбасы и выпроводил из мастерской.Когда жандарм ушел, Павел весело пел и работал. Когда я рассказал ему, что жандарм выплескивал водку в стружки, Павел недоверчиво посмотрел на меня и спросил:- А не врешь ты?- Нет.Он взял горсть белых хрустящих стружек, понюхал и сразу перестал петь.Вскоре работа над рамочками оборвалась. Январским вьюжным вечером я прибежал из приюта и отогревался у раскаленной железной печки. Пришел с завода Павел. Он показался мне грустным и молчаливым. Увидев меня, он ласково спросил:- Чего, Олешка, закоченел?Он разделся, торопливо напился чая, потом принес из мастерской красиво выструганные брусочки для рамочек и принялся с каким-то ожесточением швырять их в огонь печи. Огонь схватывал их желтыми язычками и облизывал. Брусочки потрескивали, точно их кто-то невидимый грыз острыми мелкими зубами.Екатерина испуганно спросила:- Что это ты, Паша?- Я знаю, что делаю! - а сам продолжал швырять по одному бруску в печку. Его сухое лицо было мрачно. Глаза в темных провалах горели, как тлеющие угли.Мне было слышно его возбужденное дыхание и постукивание брусков в больших жилистых руках.Бросив последний брусок, он встал и вздохнул, как будто сделал очень трудное дело. Потом я слышал, как он за печкой шепотом говорил Екатерине:- Ловко как подъехал ко мне! Нет, я не Иуда-предатель Скариотов.- Ишь ты, нашли сыщика! С голоду подохну, да не...Последние слова я не расслышал. Он шумно ходил по комнате, топая босыми ногами. И в тот вечер не работал.УтопленникУтром я проснулся рано. Часы пробили пять, и одновременно заревел далекий заводской гудок.Ему вторит вьюга. Мне слышно ее разноголосое пение в трубе.Рядом со мной спит Ленька. Ему нужно скоро идти на работу, а мне - в приют.Я не знаю, как сегодня пойду. На улице, должно быть, очень холодно. Изба выстыла. Даже на печи Ленька кутается в полушубок.Хочется есть, и вспоминается приютский вареный горох, жидкий, прозрачный как вода.Часы пробили полчаса, звякнув в железину один раз.Я тихонько сползаю с печи. Ощупью нахожу дверь в мастерскую, набираю там стружек, щепок и затапливаю железную печку. В комнате приятно расплывается теплота.- Вот забота-то! - слышу я из темного угла одобряющий голос Павла.Ему нравится, что я затопил печку. Он встает и зажигает лампу.- Я давно не сплю, - говорит он, - неохота вылезать из-под одеяла - холодно.- Я нарочно затопил, - говорю ему.- Молодчина!Они с Ленькой молча одеваются, сонно позевывают и уходят на завод.Серыми пятнами заглядывает зимнее вьюжное утро в избу через замерзшие окна. Буран за ночь намел косы снега возле окна, так что из-за них не видно ничего на улице.Смотрю в окно и слышу, как гудит ветер, носится снежной пылью в мутном небе. У меня одна мысль: как я пойду? Но я одеваюсь. Пробую обуть сапоги, обернув ноги тряпкой, но они не лезут.Екатерина сидит в углу, смотрит на меня и говорит:- Если не ходить - дома нечего взять. А как ты пойдешь? Ну, скоро Большак приедет. Скоро уж!Я радостно вспоминаю Большака, как он со мной прощался, когда пошел в солдаты, как поцеловал, меня в последний раз, обливаясь слезами.Я набираюсь храбрости и весело выбегаю на улицу.На улице пустынно. Ветер с воем несется вдоль улицы, заметая суметами избы. Окна домов щурятся, как глаза, запорошенные снегом. Где-то взвизгивает калитка и хлопает. Ветер дует мне в спину, подгоняет меня, забирается в каждую прореху одежды и сверлит тело холодом, как сверлом. Подошвы мои жжет.Я бегу за реку, на ту сторону селения.Но мост на реке сломан, вбиты новые сваи, а на них по перекладинам набросаны доски для пешеходов.Я всегда боялся здесь ходить, но на этот раз и не подумал о страхе. Бегом пробираюсь по доскам. Они скрипят, крякают, точно жмутся от холода. Сваи торчат, как толстые свечи.Мне остается перебежать только два пролета. Я уже не чувствую, что ноги мои озябли, даже не чувствую, что они у меня есть. Мне кажется, что вместо ног у меня деревяшки, и мне трудно идти.Впереди лед на реке разорван, и чернеет большая полынья. Она беспокойно вздувается, по ней бегут мелкие волны и зябко прячутся под лед.Предательский снежный натоп острым гребнем прирос на последней доске. Я чувствую, как ноги мои перестают повиноваться. В глазах рябит, и я качаюсь на доске...* * *Я лежу на печке и бесцельно смотрю в потолок, где гуляют тараканы, пошевеливая усами, а за стеной слышится знакомый гул ребячьих голосов.Как я очутился в приюте, помню плохо. Припоминаю, что какой-то рыжий мужик сунул меня в черный тулуп, положил на дровни и куда-то повез.На печь заглянуло добродушное лицо Агафьи.- Ну, что, сердешный мой, как дела-то? - ласково спросила она. Мне кажется, что ноги мои отрезаны по щиколотки, на подошвах под кожей что-то беспокойно ползает и колет тысячью острых игл. Агафья ощупала мою голову, влажную, горячую.- Ферапонтушка тебя подобрал. Он и привез тебя. Сапожишки-то дорогой с тебя сдернул. Снегом оттирали тебя на улице, а ты - как плеточка... Не болит голова-то?- Нет.- Ну, слава богу, крепкий. Поись, поди, хошь?Агафья сунула мне ломоть белого мягкого хлеба. Я давно не ел такого хлеба и с жадностью принялся уничтожать ломоть, а у Агафьи лицо вдруг сморщилось, нижняя губа дрогнула, и глаза налились слезами.Жизнь-то как меняется... Думал ли Петро Федорыч, что у него дети так будут?.. - всхлипнула Агафья.Она села на край печки и, утираясь подолом синего фартука, с дрожью в голосе заговорила:- Рубль с четвертаком я так и осталась отцу твоему должна.- Старший сын тогда у меня помер, а хлеба в дому ни крошки не было. Отец твой тогда дал. Сколько раз я хотела ему все отдать... Бывало, получу выписку: «На, мол, Петр Федорыч», а он:«Не торопись, Агафьюшка. Тебе, поди, надо - справляйся». Так ведь и не брал, а потом помер.Агафья смолкла.Я слышу - и Марья фыркает у котлов, тоже, должно быть, плачет.Но мне плакать не хочется. Агафья точно прочитала новую страницу из жизни моего отца. Передо мной, как живой, встает он. Вот отец пришел с работы и, стоя у порога, ласково, нараспев, говорит:- А кто-то меня да поцелует?В кухню шумно вошла Александра Леонтьевна. Агафья торопливо сползла с печки.- Это еще что? - грозно крикнула на нее Александра Леонтьевна.- Тут дела невпроворот, а она на печи расселась.- Проведать парнишку залезала.- Нежности при нашей бедности!Я не вижу Александру Леонтьевну, но слышу ее громкий, металлический голос.Я представляю ее, смуглую, сухолицую. Ее тонкие губы презрительно подобраны, черные брови заострены, и меж них лежит глубокая складка,Александра Леонтьевна поднялась на табурет и заглянула на печку.- Ну, что? Голова не болит?- Нет, - ответил я.- Не нужно было ходить.- Пимишки бы ему надо, - отозвалась Агафья.- Где ж я возьму? Для всех не наберешься. Дали только бедным.- А у них богатство?- насмешливо процедила Агафья.- Ну, это вас меньше всех касается. Прошу в мои дела не вмешиваться, - строго проговорила Александра Леонтьевна и вышла.- Вас, окаянных, ничем не проймешь, - ворчала Агафья,- Сытый голодного не разумеет, - отозвалась Марья.- Небось своих-то всех срядила.Я слышу - в кухню вошел Ферапонт.- Ну-ка, где у меня утопленник? - проговорил он и заглянул на печь. - Ну что? Как дела-то?- Помаленьку, - весело говорю я.- Ну, вот, то-то и есть. Не вовремя тонуть-то начал - зимой.- Да разве зимой тонут? Холодно, поди. Тут, брат, привычку надо большую.Я смотрю Ферапонту в рыжее лицо. Глаза его ласково поблескивают и улыбаются.Он нюхает табачок и, слезая с табуретки, говорит:- Ну, ладно, валяй грейся. Да больше не тони.БаринДня через два в приюте неожиданно началась суматоха. Мыли полы, обметали стены, протирали окна. С ребят сняли худые рубахи и штаны, надели новые.Александра Леонтьевна встала утром рано и следила за ребятами, как они умывались.- Что в ушах не промыл? А руки у тебя? Что это за руки? Вымой как следует, с мылом! - кричала она.Я в первый раз заметил на умывальнике кусок мыла. Ребята неумело мыли лицо, фыркали. Одна девочка, вся в мыле, громко плакала, вытирая глаза.Агафья взяла ее и сердито подвела к умывальнику.- Уж коли не умеешь, так и не берись. Ест глаза-то? Все еще ест?.. Да господи, батюшка, скружилась я сегодня с вами.- Это пошто так? - спросил я Агафью.- Пошто?.. Барин сегодня должен быть.- Какой?- Ну, какой? Демидов, который вас кормит.После молитвы мы, как и обычно, бросились к ларю за хлебом, но нас остановили. Выстроили в ряды и повели в столовую. В это утро нас покормили пшенной кашей с маслом и дали по ломтю белого хлеба.После завтрака я слышал в кухне, как Агафья ворчала:- Ишь, как дело-то делается. Все ничего не было - и вдруг появилось. Значит, все это полагается.Маша молча слушала Агафью, переполаскивая чашки. Эта крепкая, крупная, краснолицая женщина, должно быть, не любила разговаривать. Казалось, она все время сердится.Агафья не унималась. Выкладывая остаток каши из котла в миску, она говорила, обращаясь к Маше:- А знаешь, Марья, у меня вот так язык и чешется. Приедет барин - и скажу. Все расскажу, как у нас Сашенька действует.В кухню вошла Александра Леонтьевна. Агафья смолкла и испуганно отвернулась.- Маша, ты сегодня свари мне лапшичку со свининой, - сказала Александра Леонтьевна Маше, - на второе почки зажарь, а на третье - киселек молочный, только сделай с ванилью.Маша молча выслушала надзирательницу, а та посмотрела на меня (я мыл посуду) и спросила:- Пимы тебе брат купил?- Нет.- Скажи ему, чтобы купил, а если не купит, то скажи, что ты будешь исключен из приюта,- сказала Александра Леонтьевна и вышла.- Хоть из ноги выламывай, да пимы подавай , - проворчала Агафья.- Ох, господи, батюшка!Я, чувствуя, что Агафья на моей стороне, спросил:- А ты, тетка Агафья, что скажешь про Александру Леонтьевну барину?Агафья недоверчиво посмотрела на меня и почти сердито проговорила:- А тебе тут какое дело? Мал ты еще в каждую дырку нос совать. Айда-ка отсюда, отваливай! Где тебя не спрашивают, ты и не сплясывай.И вытолкала меня из кухни. Я не ожидал от Агафьи этого, но не обиделся. Вообще, я не умел сердиться на добрую Агафью.Барина ждали к обеду, потом к вечеру, но он не приехал. Прошло два дня. В приюте все успокоилось и пошло по-старому. На нас снова надели худое, старое платье, по утрам снова бегали к ларю за хлебом. А эти два дня вспоминали, как праздник.Раз Ферапонт меня спросил:- Ну, что, утопленник, барина видал?- Нет.- На кой вы ему сдались, голопупики! Он сюда приезжал на медведя охотиться. Привяжут ему медведя, а он приедет из Петербурга, застрелит и опять уедет. На то он и барин.И Ферапонт рассказал, как барин Демидов убил на охоте глухаря в мешке.- Лесничим в ту пору Гавриил Максимыч Куляшов был, сродственник нашей Александре Леонтьевне. Она ведь тоже Куляшова в девках-то... Ну вот, приехал это барин Демидов поохотиться. Значит, сейчас лесничий нарядил лесообъездчиков. Глухарей искать. Нашли и даже одного убили. Ну, чтобы, дескать, у барина было без осечки, взяли да в мешок этого глухаря сунули и мужика наняли, вином его подпоили. «Ты, - говорят, - залезай на сосну. Как барин приедет, выстрелит, ты из мешка-то глухаря достань и брось его». Все приготовили честь по чести. «Пожалте, ваше сиятельство, глухари вот тут токуют». Поехали. А ехать его сиятельство никак не хотел, как только на тройке и с ширкунцами[27]. Приехали. Вечер-то пировали, а перед утром пошли на ток. Ведет лесничий барина, а у самого поджилки трясутся. А мужику-то они наказали: «Как услышишь, что мы подходим, ты языком-то пощелкивай да скрилыкай».А мужик на сосне хорошо устроился, сидит. Сороковки две винишка взял, чтобы не скучно было. Выпил, должно. Ждал, ждал барина, да и уснул. Ночь-то темнеющая была, такая распарная. Подходят это, слушают. А вместо глухаря-то кто-то так залихватски всхрапывает! Его сиятельство не слыхал никогда, как токуют глухари, и спрашивает: «Это, что ли?» - «Это, - говорит, - ваше сиятельство, это».Прицелился он в куфту[28], что на соседней сосне была. И трарахнул! Да еще вдругорядь... Мужик-то проснулся, перепугался. Сметил, что князь в глухаря выпалил. Схватил мешок с глухарем - и шасть его на землю...- Ну, а что дальше-то было?- спросил я.- Ну, что дальше? Понятно, что. Подошел барин к мешку, взял, вытащил глухаря и говорит: «Сроду не видал, чтобы глухари в мешках летали».- А мужик?- Мужик? А ему что. Он слез и ушел, а потом его с работы прогнали.- А лесничий?- Ну, лесничий что? Нагоняя объездчикам задал - и все. Кончилась неделя. В субботу я ушел домой и больше в приют не возвращался.БольшакБыл конец января. Вьюги утихли. Вместо них пришли легкие морозцы. Деревья стояли, украшенные парчовыми кружевами инея.Павел купил мне серые валенки, а Екатерина из старья сшила шубенку.Я весело побежал на улицу. Меня увидел дядя Федя. Он, улыбаясь, взглянул:- Ну, что, Олешка, разбогател? Шубным лоскутом обзавелся? Молодец! Что не ходишь сказки слушать?..И вот раз вечером к нам пришел солдат в серой шинели, в больших широконосых худых сапогах. Пришел и спросил:- Дома хозяева-то?Екатерина выглянула и недоверчиво спросила:- Вам кого?- Да хозяина бы.Павел беспокойно поднялся и вышел. И вдруг он бросился солдату на грудь, облапил и тихо всхлипнул:- Сашук... милый... мой!Я догадался, что это пришел Большак.Он разделся, и мы любопытно рассматривали его черный короткий мундир с красными суконными погонами. На рукавах и на воротнике мундира блестели позументы. Он ласково взял меня на руки, прижал к себе и поцеловал.Осматривая мои худые штанишки и рубашонку, он молча прослезился.В этот вечер мы долго не спали. Лежа с Ленькой на постели, разговаривали про Большака. Я думал, что брат вернется с красной нашивкой во всю грудь и с саблей, как у дяди Васи.В соседней комнате слышались голоса Павла и Александра и хохот Екатерины.Пришли сестра и зять. Александр радостно воскликнул:- Ну, теперь все в сборе!Сестра мне с Ленькой сунула по кренделю.Вечер был веселый. Дружелюбно, чинно разговаривали, а под конец стали говорить все вместе.- Нет, ты подумай, Большак, - рассказывал Павел, - что мы пережили! Что мы испытали!Зять тенором затянул песню:Снежки белые,Белые, пушистыеПокрывали все поля.Одно поле, поле непокрытое -Горе лютое мое.Потом он как-то забавно скрипнул языком, как сорока, и вскрикнул:- Шельма! Ешь боле, говори мене, яко с нами бог!.. Саша, Саша, а мы Олешутку в приют отдали.Потом Павел и Александр пели вместе:Быстры, как волны,Дни нашей жизни...Я вспомнил отца: как он плакал, когда Малышка и Большак пели эту песню.Должно быть, у братьев тоже всплыло старое.Голос у Павла дрожит, кажется, что он плачет. Баритон Большака, точно бархатом, покрывает сочный тенор Малышки.Уже поздно ночью я сквозь сон слышал, как прощался у дверей зять, изрядно подгулявший:- Саша! Милый мой! Никто, как бог... Ешь боле, говори мене, яко с нами бог!- Нет, я работать не пойду, - говорил Александр.- Я - служить. Я все время в полку писарем был.* * *Александр искал работу недели три. Приходя домой, он говорил мне:- Ну, погоди, вот я устроюсь куда-нибудь, возьму тебя к себе. И, смотря на меня, со вздохом добавлял:- До чего довели!.. Голопупиком сделали.Он говорил о брате уже без прежней ласки, а с плохо скрываемой враждой.Как-то Александр, разбирая какие-то вещи в амбаре, громко и сердито закричал Павлу:- Отец наш - все в дом, а ты - из дома вон! Где вьюшки?Я вспомнил, как Павел, доведенный до отчаяния голодом, нагрузил на тачку несколько чугунных печных старых вьюшек и увез их на базар.- Два года двоих кормил, - кричал Павел, - а получал-то сорок копеек!Александр сердито хлопнул дверью амбара, звонко щелкнул замком и пошел.За ним бросился Павел.- Куда ключ понес? Куда?.. Ты еще здесь не хозяин!- А ты?- Одинаковые хозяева... Повесь ключ, где он висел!- Нет, не повешу.- Нет, повесишь! - крикнул Павел и выхватил большой железный ключ из рук Большака.- А, так ты вот как!.. - Александр бросился на Павла.У Павла на спине лопнула рубаха, и обнажилось тело.Выбежала Екатерина. Она смело бросилась между ними.Александр был сильней Павла. Он прижал его к поленнице и безжалостно принялся хлестать по лицу. У Павла показалась кровь из носа.Я в ужасе смотрел на драку. Александр мне показался чужим человеком, озлобленным, жестоким.Я подскочил сзади к Александру, дернул его за ногу. Но сейчас же отлетел к сенцам, ударившись затылком о стенку. Мне было жаль Павла. Я с остервенением бросился к Александру и вцепился зубами ему в руку. Он вскрикнул от боли, выпустил Павла и, схватив меня за шиворот, потащил в комнату. Я чувствовал, как ворот давит мне горло и глаза хотят выскочить из орбит. Но следующий удар Павла освободил меня. Я убежал из дому к соседям.Вечером пришел дядя Паша, высокий, плечистый мужик, брат дяди Феди. Он грозно надвинулся на Александра и, ударяя себя в грудь, закричал:- Я - опекун! Понимаешь ты меня? Буйство разводить не дозволю.- Я могу тебя в двадцать четыре часа из дома. Понимаешь ты меня? Вы пока не хозяева, а вот хозяева - ребята! Понимаешь ты меня?Дядя Паша указал толстым пальцем на меня.Александр стоял, прислонясь к стене, и злобно смотрел на опекуна. Нижняя губа его вздрагивала, точно кто-то невидимый ее подергивал.Он молча выслушал дядю Пашу и присмирел.А дядя Паша, поводя большими черными глазами, продолжал:- Каково? Приехал из солдат, так думаешь, тебя врежем в божницу, да и молиться на тебя станем? Понимаешь ты меня?.. Ежели хотите жить мирно, живите, не то я квартирантов пущу. Вот!Дядя Паша вышел. С этого дня Павел снова спустился жить вниз. С ним ушел и Ленька.А я остался наверху, с Александром.Александр каждое утро уходил на службу. На нем появился новенький пиджак, брюки и жилет. Из отцовского тулупа он сшил себе пальто с меховым воротником, возвращаясь со службы, он приносил хлеба, колбасы и водки, а к ночи куда-то исчезал.Раз его не было два дня. В комнате было холодно, сыро, не топлено - не было дров. Я лежал на кровати под кучей отсыревшей одежды и хотел есть. Внизу просить не смел, да и знал, что там тоже нет лишку.Под кучей тряпья мне было тепло. Я высовывал голову и дышал. Изо рта шел пар. Я слушал, как внизу Екатерина постукивает ухватами. Значит, она топит печку, что-то стряпает.Весь день я пролежал в тряпье. Вечером огня не зажигал.Тихая, томительная ночь. Чувствовалось, что на улице крепчает мороз.Я выглядываю из своего логова. Окна посеребрила луна. В комнате - холодный, безжизненный сумрак. На стеклах блестят причудливые цветы и листья; они - как отлитые из серебра. Где-то во дворе потявкивает Барбоска, мой любимый пес. Его недавно привел Павел. Серый, как волк, остроухий, с ласковыми глазами. Он, наверное, тоже зябнет. Я засыпаю тяжелым, некрепким сном.Наутро стекла зимних рам сплошь закидало льдом. В комнате полумрак, и кажется, что низко над полом тонкой, прозрачной пеленой стелется туман. Я выскочил, натянул холодные валенки и побежал во двор. Екатерина, закутанная в шерстяную шаль, брала дрова. Увидев меня, она сердито закричала:- Ты что? Вверху-то сдох, что ли? Что тебя не видно?Она взяла меня за рукав и повела вниз. Там жарко топилась железная печка. Екатерина дала мне пирог со свеклой.Пришел Павел. Я напился чаю и залез на печь. Екатерина убирала посуду, бумагой сметала со стола крошки.- Не вытирай бумагой-то, а то опять шум будет, - сказал полушутя Павел.Я деловито заметил с печки:- Шум? Главное дело, не из-за чего шуму быть. Павел захохотал:- Эх, ты, «главное дело», тоже туда же! - проговорил он и усмехнулся. - Хм... «Главное дело»!И долго потом меня звали «Главное дело».Александр пришел уже на другой день, после обеда. Тихий морозный вечер уже прикрыл землю. В комнате было еще холодней, чем вчера. Я слышал, как отворилась дверь и кто-то вошел. Александр черной тенью ходил, побрякивая коробкой спичек. Вспыхнул огонек и осветил его лицо слабым желтоватым светом. Он долго искал лампу. Шаги его были нетверды. Он наткнулся на стол. Со стола что-то упало. Александр полушепотом выругался и, засветив лампу, сел к столу, громко, отрывисто, тяжело дыша. Пальто его было распахнуто. Из-под него торчали лацканы пиджака. Черная мерлушковая шапка сбита на затылок. Он поставил на стол недопитую бутылку и выкинул из кармана сверток в бумаге. Потом подошел ко мне, приоткрыл одеяло и зловещим, пьяным голосом спросил:- Лежишь? О чем ты думаешь? Я молчал.- У тебя что, отсох язык-то?- Нет, - сказал я. |