…душой человек. А в людях какая-то ненависть друг к другу. Меня это прежде обижало... Я даже сердился, а потом думаю: да на кой черт все это мне сдалось. Жизнь толкает их куда-то на вечные пакости, а я один против. Наплевать, думаю... Спокойней на свете проживешь, меньше крови испортишь. Вот взять того же Катышева. Пил он прежде здорово, а я держал его. Потому - мастер он хороший, да и семья. Ну, выгони, куда он поспел? Я ему тогда говорил: не пей, Иван! И верно, будто образумился. Послушал, как отрезал. Думаю, человек на точку встает, а потом, вижу, в другую сторону понес. Начал сторониться, скрытничать. Будто я не вижу, что он делает? А я все знаю... Я за версту вижу, чем человек занят. Если что не смогу узнать, так мне сорока на хвосте принесет. Ему на станках какие-то вещи точат. И думают, я не знаю? Все знаю... Да наплевать мне. От греха подальше, злобы людской за тобой меньше таскается. Жить спокойней. Не думаешь, что из-за угла кто-нибудь стукнет. Хоть и трудно, а что будешь делать. Я ведь между двух огней... Как по-твоему? С одной стороны начальство, им надо угодить, с другой - свой брат, рабочий. Вот так и вертишься, как белка в колесе.
Мне, наконец, стало скучно слушать Трусова, да и ноги мои устали стоять перед ним. Я спросил:- Так как все-таки, Федор Максимович, на работу-то меня примете?..- На работу?.. - задумчиво спросил Трусов. - Так что ж? Если подойдешь, пожалуй, приму. Хоть не велено принимать. Пробу придется делать... Пойдем, куда тебя деваешь?Трусов неуклюже вылез из кресла и, направляясь к выходу, посоветовал:- А ты все-таки поинтересуйся, что Ванька Катышев делает, так, из своего интересу. А потом скажешь мне. Ладно?.. Пойдем.Слово «ладно» он произнес так уверенно, будто получил от меня полное согласие быть послушной «сорокой».Снова в заводеИ вот я снова в знакомой мне обстановке: в шуме трансмиссий, в грохоте железа, в гуле станков. Все скитания стерлись в памяти. Будто я вырос в этом хаосе звуков, слушая вечные песни железа - заводских гудков.Рядом со мной работал слесарь Ярков. У него розовое лицо с красивой русой бородкой, быстрые, чего-то ищущие глаза и бойкие жадные руки. Утром он проходит в угол, к цеховой иконе, набожно крестится, а потом идет к своему верстаку, не торопясь, открывает инструментальный шкафчик, снимает с головы шапку и надевает потрепанный широкополый картуз. Внутри ящика на дверке у него прикреплен маленький осколок зеркала. Он смотрит в него, разглаживая мягкие усы и бороду, и, убедившись в исправности своего туалета, затворяет дверку шкафчика, идет по цеху, прислушиваясь к говору собравшихся в разных углах рабочих. Он первый со мной заговорил, когда я приступил к работе. Подошел и спросил:- Чего это граммофон-от тебя как долго исповедывал в конторке-то?- Какой граммофон?- Ну, мастер-от?Мне не понравился Ярков. Даже не понравился его голос. Он был заискивающий, сладенький. Но, не зная этого человека, я сдержанно ответил, что говорил с Трусовым о работе. Мой тон, должно быть, показался ему дружеским и приблизил его ко мне. Часто отрываясь от своей работы, он подходил ко мне и рассказывал о заводских новостях. Из рассказов о Трусове было видно, что Ярков одна из послушных «сорок», которые носят ему вести на хвосте. Но в то же время он не называл Трусова ни мастером, ни Трусовым, а «граммофоном» и, щеголяя этим эпитетом, показывал, что он не боится мастера.Однажды Трусов кого-то ругал в конце цеха. Ярков подошел ко мне и сказал:- Завел кто-то граммофон-то с утра. А ведь он ничего, хороший мужик. Поорет, и ничего. Так ведь он - на ветер лает.Каждое утро, часов около десяти, по цеху проходил инженер Капушкин - механик завода, прямой, костлявый. На нем всегда была фетровая черная шляпа, драповое пальто, на руках лайковые перчатки. Рабочие почтительно здоровались, снимая шапки, а он будто не замечал их. Проходил, подняв голову. Следом за ним шел Трусов, закинув руки назад, и что-то рапортовал ему, показывая на машинные части. Рабочие звали Капушкина «Зеленый».Только стоило Капушкину появиться в цехе, как весь цех уже знал. Из конца в конец эта весть пролетала:- Эй, ребята, «Зеленый» идет!Мне казалось, что прозвище «Зеленый» к механику приклеено удачно. Его чисто выбритое сухое лицо было бледное, зеленоватое. В глубоких складках возле тонкого хрящеватого носа залегали тени недовольства и презрения.Я несколько раз с ним поздоровался и, не удостоившись ответа, перестал ему кланяться, а просто при его приближении отворачивался к верстаку.Раз он прошел мимо меня и, круто повернувшись, подошел ко мне. Я продолжал работать.- Вы кто такой? - спросил он меня. Я сказал.- Новичок?- Да.- А почему вы со мной не здороваетесь?- Я не знал вас, да с незнакомыми я вообще не здороваюсь.Из-под золотых очков на меня скользнул холодный взгляд зеленоватых глаз и устремился куда-то в сторону. Меж светлых тонких бровей на переносице залегла глубокая складка.- Как же ты это не знал?- Это же главный механик завода - Валериан Фомич Капушкин, - неожиданно вмешался в разговор Трусов.- Теперь буду знать, - сказал я и приподнял на голове шапку:- Очень приятно.А Капушкин, по-прежнему смотря куда-то в сторону, строго проговорил, обращаясь к Трусову.- Вы скажите этому человеку еще раз, чтобы он замечал проходящих мимо него людей.Сказав это, Капушкин зашагал от меня, прямой, гордый, брезгливо поджав тонкие губы.* * *Я крепко привязался к семье Катышева. Мне не хотелось от них уходить, но в избушке было тесно, да и Петюшку было жаль: ему нужно было теперь «стряпать» на двоих.Я переселился к одинокой старушке. Мне было у нее тепло, и она обо мне заботилась, как о своем сыне. Беспокоило меня только обилие кошек в ее избе. Часто она приносила откуда-то мокрых, с гноящимися глазами котят. Мыла их, завертывала в тряпку и укладывала на печку. Котенок мяукал, будто залезал ко мне в душу, но моя хозяйка спокойно говорила:- Ничего-о. Поревет, перестанет, а потом хорошая кошечка будет. Плохую кошку на улицу выкидывают, а хорошую любой возьмет.И она умело отваживалась с больными подброшенными котятами, потом отдавала их в «хорошие» руки. Вскоре снова приносила больного котенка.Часто, выходя утром на работу, я обнаруживал во дворе у крыльца подброшенного котенка. Он ревел, корчился и смотрел в глаза, точно просил:- Приюти!Но я торопливо уходил, думая, что моя хозяюшка Анна Константиновна выйдет и подберет его.Мою хозяйку соседи звали «Костентиновна».Однажды молодая женщина, подавая мальчику котенка, приказала:- Унеси Костентиновне, подкинь.Меня это раздражало. Но я любил старушку за доброту. С утра до вечера она хлопотала по дому: несмотря на свои шестьдесят пять лет, была подвижная, заботливая. Возилась с котятами, бегала к соседям присмотреть за больным человеком. Иной раз к ней приходили домой, просили наговорной водички, когда кого-нибудь «лихоманило». Она брала ковш воды, бросала в него три уголька, щепотку соли и, уйдя на кухню, открывала трубу у печки. Потом, подолгу стоя у шестка, что-то шептала над ковшом с водой, причем часто и громко зевала. Я чувствовал, что моя добрая хозяюшка занимается шарлатанством, но видел, что она относится к этому с глубокой верой и благоговением. Иной раз она заботливо говорила:- Ужо погоди, я сама схожу его спрысну.Она любила слушать, когда я читал ей книжки. Замрет, сидит, что-нибудь чинит. И вдруг лицо ее дрогнет, густой сетью выступят морщины, брови шевельнутся, а из глаз выпадут крупные капли слез и, посмотрев на меня мокрыми глазами, она, вздохнув, скажет:- Ишь ведь как. Жить-то нам как суждено.А однажды после чтения книжки она сказала мне, укладываясь спать:- Вот прослушала я эту книжку, и кажется мне, что я сама жила в ней и что если меня тут и не видно, так будто я все это видела, стояла в стороне в уголке и все смотрела. А вот раньше я думала, что грешно книжками заниматься. Я вот девчонкой была, уж как мне было охота грамоте поучиться. Так нет, не дали. Не к чему, говорят, девке грамота, грешно... А какой грех от этого, кроме пользы? Кроме правды, в книжке ничего не узнаешь.Раз я ей прочитал, не помню чью, книжку о том, как знахарка своим лечением причинила смертельную болезнь женщине и та умерла.Анна Константиновна с возмущением сказала:- Да как это можно? Да ее, ведьму старую, на огне сжечь не жалко. Экую бабу загубила. Экая, прости господи...- И ты ведь тоже занимаешься знахарством, - сказал я.- Каким? - удивленно спросила она меня, взметнув брови.- А наговариваешь водичку и прочее.- Ну, что вода, от воды смерти не будет, а польза видимая... Вот прошлый раз Антипа Лукояныча уроки взяли. Бьет вот так на кровати и подбрасывает, а позевота пошла - скулы набок воротит. А как пришла я да холодной водицей спрыснула, и примолк. А потом шкалик вина ему выпоила с хиной, утром он, как встрепанный, встал. Аж в пот его, сердешного, прошибло, рубаху хоть выжми.Хорошев и РедниковЧастенько меня навещал Петюшка Катышев. Он сообщал мне новости, но больше всего говорил о машине, которую делал его отец, и, часто дергая меня за рукав, звал к себе.- Пойдем, а? Пойдем к нам, машину посмотришь. Я одевался и шел к Катышевым.Ивана Прокопьевича я всегда заставал в маленькой амбарушке, отделенной от избы небольшим двориком. Он работал, опиливал гайки, загибал какие-то трубочки. Я знал, что все это унесено с завода, крадучись, воровски. Утирая вспотевший лоб, он рассказывал мне, как должна работать его машина. Я сомневался в его затее. Он с жаром повторял мне ту же мысль, которую высказал мне в первый раз:- Нужно такой паровой котел сделать, чтобы не кипятить в нем массу воды, а как впустишь в него воду, и чтобы сразу образовался пар.Вспоминался Петюшкин наивный рассказ:- Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет. Частенько к Ивану Прокопьевичу приходил токарь Редников. В нем всегда было что-то шутливое, смеющееся, оно отражалось в его веселых маленьких бойких глазах. Часто эти глаза были пытливыми, пронизывающими. Приходя к Ивану Прокопьевичу, он бойко стаскивал с себя ватное пальто, вешал его и, бросая кепку куда-то в угол, спрашивал:- Ну-с, как, Ваня, дела твои?Катышев смущался в присутствии этого человека, чувствовалось, что он становится не так уверенным в своей затее. Лицо его слегка краснело, а глаза неуверенно блуждали. Он отвечал:- Да ничего как будто, идут.- Ну и пусть идут.Раз Редников принес что-то завернутое в бумаге и подал.- На-ка, об этих штуках, наверное, тоскуешь. Иван Прокопьевич развернул бумагу, и глаза его вдруг заблестели: на бумаге лежали шесть медных красиво выточенных капсулек.- Ладно ли?- Ладно, - с волнением сказал Катышев, сжав капсульки в кулаке, потряс им в воздухе.- Вот что ставило меня в тупик.Редников, очевидно, был доволен, что принесенные вещи обрадовали Катышева: глаза его радостно сияли, а сухое маленькое лицо улыбалось.В этот вечер пришел Михаил Хорошев, здоровенный русый молодой токарь, плечистый, прямой, с открытым лицом, с которого вдумчиво смотрели синеватые глаза. На голове его разрослась густая шапка веселых русых кудрей. Он казался вылитым из металла. Между этим силачом и маленьким сухоньким Редниковым всегда происходили словесные стычки. В Хорошеве бунтовала какая-то скрытная сила, она выплескивалась бурным потоком слов.- Надо убирать с дороги тех, кто мешает нам. Мне вот, представь, Алексей Гаврилович, хочется прихлопнуть «Зеленого»... Взять его и...- Какой толк с этого будет?- Одной гадиной меньше.- Одну раздавишь, вместо нее десяток выползет, а тебя не будет, и дело все спутается.В этих словесных боях Редников был спокоен. Когда я слушал его, в моем сердце что-то закипало, рождались неясные мысли о чем-то большом, но необходимом, и казалось, что этот маленький человечек уже вкусил сладость этих мыслей. Голос его был чеканным, и речь уверенная.- От тебя, Мишенька, все еще деревней пахнет, землей.- А земля всему голова, - с жаром говорил Хорошев, - на вот, ешь ее. - Хорошев схватил перчатку со стола и подал ее Редникову.- Перчатки не едят... Дело не в перчатках, Миша. Было заметно, как Хорошев нехотя соглашался и, замолкая, шумно садился. Но в его открытом взгляде сияли любовь и уважение к своему противнику. И в цехе было видно, как Хорошев частенько подходил к Редникову, согласно выслушивал его и, улыбаясь, отходил.Во мне тоже было уважение к этому маленькому человеку. Но меня удивляло скептическое отношение Редникова к катышевской машинке. Правда, в разговоре с Иваном Прокопьевичем он не показывал своего сомнения, а, наоборот, подбадривал его, но когда он говорил о машинке Катышева в отсутствие изобретателя, в речах его сквозили нотки сомнения и горести. Хорошев же, наоборот, восхищался. Он говорил не раз Ивану Прокопьевичу:- Ты у нас будешь русский Эдисон.Я спросил раз Редникова в цехе относительно Катышева и его машинки, он посмотрел грустно мне в глаза и сказал:- Все это хорошо, тезка, и радостно, что в рабочей голове такой большой мозг заложен. Я это знаю и верю, что если разбудить рабочего, так что тебе! Чудеса будет творить. Беда в том, что работа его не вовремя, впустую. Вот, ты думаешь: если у него что выйдет, он возрадуется?.. Не-ет...«Нет» как-то зловеще продребезжало у Редникова.- Патент возьмет, - сказал я.- Пате-ент?! - Редников неожиданно потрепал меня за плечо и усмехнулся. - Не выйдет ничего у него с патентом.- Да почему? - сердито спросил я.- Да просто, перво-наперво потому, что патенты у нас получают люди с белой костью да с голубой кровью. А у Ивана кость черная и кровь обыкновенная - красная. А, во-вторых, вот еще почему. - Редников взглядом показал вверх, где меж чугунных колонн, в сети приводных ремней бешено вращались шкивы.- Видишь эти колеса? Они тоже кем-то придуманы, вертятся, а для чего, для кого они вертятся? Для нас с тобой? Рубли они выматывают из нас хозяину в карман. А вот скоро и они остановятся, и нас с тобой и Катышева из завода выгонят. Куда он со своей машинкой поспел? Вот это простая штука - колеса, и те не нужны будут, не то, что его замысловатая машинка.Редников шутливо дернул меня за козырек фуражки и проговорил:- Молоденький ты еще, как бойкий кутенок, смысла настоящего в жизни не знаешь.- Нет, я тебя понял, - сказал я.- Понял? Ну хорошо, коли понял.МолотокДень за днем шли серые заводские будни. С раннего утра и до позднего вечера, лишенные солнца, мы стояли у верстаков, пилили, рубили металл, шабрили, а цех гудел станками. В углу устало вздыхает паровая машина. Иной раз где-нибудь застонет раненая сталь, ее звонкий голос повиснет в шуме трансмиссий. «Дзинь-нь!.. Дзон-н!..» - и умирающе смолкнет. Где-нибудь слышна перебранка рабочих. Она начинается выкриками одиноких голосов, а потом разрастается. Кто-нибудь, подзадоривая, свистнет. Этот пересвист режет вечное гудение цеха чем-то острым, дразнящим, пробуждая на время уснувшую ненависть к жизни и тяжелому труду.Впрочем, бывают и веселые настроения. Кому-нибудь вымажут сажей ручки у пил или молотка или где-нибудь в узком проходе поставят силок из тонкой проволоки и, сгорая нетерпением, следят, что вот кто-нибудь запутается в этот силок и грохнется на пол. И видно, как на закопченных лицах весело блестят смеющиеся глаза и белеют зубы. А то скрутят кольцо из проволоки, приделают к нему красные рожки и наденут кому-нибудь на голову поверх шапки, а к поясу сзади прицепят скрученный из бечевки хвост с распущенным концом, похожий на коровий. И ходит человек с рогами и хвостом, не догадываясь, над чем вокруг него хохочут. И сам, зараженный смехом, хохочет, не зная над чем, до тех пор, пока не обнаружит на голове и у пояса «игрушки».Все это делают, как разыгравшиеся дети, скуки ради, чтобы продолжительный трудовой день прошел незаметно.Вдали слышится металлический голос Трусова. Кто-то кричит:- Эй, расходись, граммофон идет!Иногда «граммофон» появлялся неожиданно возле скучившихся рабочих и строго кричал:- Опять собрались?Рабочие спешно расходились по местам, а тучная фигура Трусова торопливо скрывалась среди машинных частей, а потом где-нибудь снова слышался его голос:- Ты опять свое рыло намочил, опять пьяный! Вон! Удивительный народ! Как напьются, так и лезут в завод.Раз, проходя мимо меня, он остановился и пожаловался:- Ну, вот, что будешь делать? Будто я запрещаю. Да, пожалуйста, лопай, хоть со всех концов себя наливай. Только не лезь пьяный в завод.К нему подошел высокий мрачный слесарь, по прозвищу Костя Костыль. Черные брови его были зловеще нахмурены, длинные руки глубоко засунуты в карманы штанов. Пошатываясь, он мрачно сказал:- Ты вот что, Федор Максимыч... Того... Слышь?.. Не ерунди... Я уйду сейчас... Только ты того... Чтобы все было честь по чести... Понимаешь?.. Вот... Бывает и свинье в году один раз праздник?.. Бывает. Вот...- Ну, ладно, ладно, уходи давай... - примиряюще проговорил Трусов.- Я уйду... Только ты того... Чтобы, понимаешь... ни-ни...Костыль помаячил грязным указательным пальцем, возле трусовского носа, посмотрел на меня, подмигнул и, пошатываясь долговязым телом, зашагал к выходу, а Трусов, провожая его взглядом, проговорил:- Ну вот, что ты будешь с ним делать? Выгнать из завода? Жаль... Ребятишек по миру пустить... Эх, и жизнь же, голова вкруг.Трусов произнес это таким тоном, будто и на самом деле вскружился, что очень уж ему трудно работать и очень он озабочен судьбой каждого рабочего. Приподняв плечи, он зашагал от меня по цеху. Ко мне подошел молодой слесарь, сосед по работе, и насмешливо проговорил:- Боится Трусов Костыля, как огня. У него, вишь, у самого рыло-то в пуху, сам он с завода тащит сырым и вареным. Вон дом, дом-то какой себе сгрохал. Коська-то его один раз поймал... Трусов послал Костыля раз к себе домой лошадь запрячь. Костыль запряг, да случайно в санки под сиденье и заглянул, а там фунтов на двадцать кусок лежит красной, штыковой меди. Коська не будь плох да и цапнул его... Ну, продал и запировал. А Трусов будто ни в чем не бывало и не спрашивает его, на какие деньги Коська пирует. Потом Коська-то ему сам сказал. А Трусов и говорит: «Костенька, помалкивай»... Ну, Коська молчит, и Трусов ему поблажку дает. Так рука руку и моет. Верь ему, что он такой. Артист - любую комедию сыграет.Разумеется, я Трусову не верил. Я видел его фальшь, прикрытую «заботой» о рабочих.Как-то раз Ярков незаметно, в отсутствие Ивана Прокопьевича, схватил у него с верстака медный пятифунтовый молоток. Опасливо оглядываясь, спрятал его под подол рубахи, потом подошел к своим тискам и ловким ударом о них отломил его от черенка. Потом торопливо сунул черенок под верстак, а молоток спрятал к себе в инструментальный шкафчик.Иван Прокопьевич, обнаружив пропажу молотка, стал спрашивать своих соседей. Возле него собралась кучка рабочих. Я подошел к Яркову и тихо, но внушительно сказал:- Ярков, отдай молоток...- Ка-кой? - испуганно обертываясь ко мне и оскалив зубы, спросил тот.- А который ты сейчас отломил от черенка и спрятал. Я ведь видел.- Иди-ка ты... Но я не уходил.- Иди, иди, пока я тебя пилой не ошарашил. Нас полукольцом окружили рабочие.- Отдай молоток... У него молоток, товарищи, - крикнул я.Ярков попятился к верстаку, как затравленный волк, оскалив зубы, тараща белесые глаза и бросая направо и налево циничную брань.- Вы сами воры, так и других ворами считаете?.. А ты, голорылик, заткнись... У, ты... - Он замахнулся на меня кулаком.- Воруй казенное, а у своего брата рабочего не смей, - крикнул кто-то.- А ты докажи?- Доказано!- Обыскать надо.Толпа увеличивалась, гудела.- Экая ты гадина!- Молитва господня.Прибежал Трусов. Растолкав рабочих, он врезался в толпу.- В чем дело? Что собрались? Расходитесь.- Нет, не разойдемся.- Нет еще таких законов, воров прикрывать.- Обыскать надо! Иван Прокопьевич, ищи давай! К Яркову протискался Миша Хорошев. Он схватил Яркова за плечо, отшвырнул от верстака и раскрыл его шкафчик.- Рой давай, Миша, выворачивай все. Он, наверное, как хомяк, в ящик-то натаскал всего.Хорошев опустился на колени и азартно стал выкидывать из ящика напильники, железные коробки с зубильями, гайки, болты. Выкинул клок пакли, сунув руку в глубь ящика, вытащил медный молоток.- Есть, ребята! Прокопьич, молоток этот твой?- Этот. Он самый, - обрадованно крикнул Катышев. Хорошев подошел к Яркову и, наваливаясь на него своим могучим телом, мрачно спросил:- Ну, что скажешь, Ефрем Иванович, а? Ярков, красный, пристыженный, молчал.- Ну, расходитесь, расходитесь, ребята, - более ласково крикнул Трусов.- А ты его спервоначала убери.- Нам не надо его, вора, в заводе...- Разберем все по порядку.Трусов разобрал по «порядку». Все думали, что Яркова назавтра в заводе не будет. Но он пришел и встал на работу. Трусов взял с него расписку.«Я, нижеподписавшийся, Ярков Ефрем Иванович, даю свою расписку в том, что я воровать больше не буду. В том и расписуюсь».Ниже шла подпись Яркова с замысловатым росчерком в виде рыболовного крючка. Рабочие хохотали, но смех был горький.Ярков был сначала тихий, но прошло недели две, он пришел на завод пьяный. Подошел ко мне и тихо, зловеще сказал:- Эх ты, дерьмо в человеческом платье. Яркова хотели скушать?.. Зубы обломаете... А я вот вас скорей сожру со всеми кишками... Эх, вы-ы... мелко еще плаваете.С этих пор Ярков ястребом закружился над нами. Он подстерегающе прислушивался к разговорам, заглядывая к Хорошеву и Редникову на станки, на верстак Ивана Прокопьевича.ЧашкиРаз меня нарядили работать в ночную смену. В этой же смене работал и Михаил Хорошев. Увидев меня, он обрадованно подошел ко мне и сказал:- Ты что, в ночь вышел?- В ночь.- А надолго?- Не знаю.- Во хорошо! - таинственно сообщил, - слушай, ты мне поможешь? После двенадцати часов ночи уставщик дрыхать завалится, ты постережешь?- Чего?- Ну, там... Потом узнаешь, только как увидишь, что он выходить из конторки будет, ты мне сигнал подашь, молотком или запоешь чего-нибудь. Ладно?- Постерегу.И вот я, взволнованный таинственным поручением Хорошева, настороженно всматриваюсь в глубь скупо освещенного цеха, где стоит стеклянная конторка мастера. Возле нее одиноко горит электрическая лампочка, освещая двери конторки. В конторке яркий свет. Мне видно, как Хрущев - ночной уставщик - широколицый, крепкий мужик, с красивой шелковистой черной бородой, бывший токарь, сидит у стола и, не торопясь, хлебает из металлической миски принесенный ужин. Голова его обнажена, на ней светит маленькая, с пятак, плешинка. Поужинав, он набожно крестится, утирает ладошкой усы, разглаживает бороду, убирает со стола миску и медленно идет по цеху. Проходит мимо меня, уходит в токарное отделение, потом заходит в конторку. Убирает со стола бумаги, чертежи, стелет пальто на стол, под голову кладет стопу книг и гасит в конторке свет. Значит, он растянулся на столе мастера вздремнуть.Я тихонько посвистываю, смотря в токарное отделение. Оно погружено в полумрак. Большая часть станков бездействует. Вверху невидимо шевелится часть трансмиссий. Хорошева мне видно только по пояс. Особенно рельефным силуэтом видна его голова, прикрытая кепкой, из-под которой вьются кудри. Станок у него сердито урчит передачей шестерен, в патроне медленно вращается медный диск. Хорошев, посмотрев в мою сторону, торопливо остановил станок, свернул патрон с диском из красной меди и навернул другой. Станок бешено закрутился.Все идет хорошо. Хрущев спит. В слесарке темно, только кое-где перебегают огоньки, да одиноко где-то стучит молоток. Мне ясно видно сквозь этот сумрак конторку.Но вот в конторке зажегся огонь. Значит, Хрущев сейчас пойдет в обход по цеху. Я начинаю свирепо бить молотком и петь:Вы скажите,Ради бога...Хорошев торопливо остановил станок, сменил патрон и набросил передачу шестерен.Ко мне подошел Хрущев. Лицо у него белое, полное, а брови кажутся запачканными сажей.- Поешь?- спросил он.- Пою.- Та-ак... Ну, пой, веселей работать.Черной тенью он провалился в глубь неосвещенного цеха. Потом появляется у станка Хорошева. Мне видно только его бородатое лицо, освещенное лампой. Он стоит и смотрит на патрон станка. Что-то говорит. А потом, закинув руки назад, тихонько идет в другой угол. Появляется там, уходит в конторку и снова гасит свет.Я снова спокойно посвистываю. В эту ночь мне пришлось петь раза четыре. В последний раз Хрущев недовольно заметил:- Чего ты всю ночь дерешь глотку-то? Брось петь.- А что?- Не умеешь и песен хороших не знаешь. Горланишь все одну и ту же... Надоел.Мы весело шли с Хорошевым с завода, из ночной смены. Теплое июльское утро дышало ароматом земли. Солнце всплыло над черной далекой каймой леса и повисло в безоблачной голубизне. Где-то играл рожок пастуха, из дворов женщины выгоняли коров. На заводской каланче звонил колокол «побудку» - на поденщину. Мне вспоминается мой родной край и такой же звон на Лысой горе. Меня всегда удивлял этот звон. К чему он нужен, когда до начала дневной смены еще битых два часа? Но этот звон, искони заведенный еще в глухое время крепостного права, остался как отзвук прошлого. Старые сторожа, видавшие жуть крепостного права, каждое утро по привычке дергают за веревку, звонят.Хорошев бодро шагал рядом со мной. Потускневшее от заводской копоти лицо его улыбалось. Он с удовлетворением рассказывал:- А все-таки я выточил Ивану Прокопьевичу самую главную деталь... Вот теперь задача унести ее из завода. - Подумав, Хорошев решительно сказал: - А сделаю. Унесу. Ты мне поможешь?Меня это несколько озадачило, и я промолчал, но Хорошев, должно быть, чувствуя мое смятение, успокаивающе проговорил:- Ты не бойся... Все дело будет во мне и все обделаем, как надо... Нужно выручить Прокопьича. Зато скоро увидим его диковину... Эх, черт возьми... - Хорошев щелкнул пальцами.В следующую ночь я вышел на работу, взволнованный предстоящим делом. Я терялся в догадках: как Хорошев хочет унести две медных тяжелых чашки, величиной в поларбуза каждая.Продолжение » |