…class="AAB">Эх, вы, синие мундиры,

Обыщите все квартиры.

На стене, заключенная в раму, висела молитва, на­печатанная крупными золотыми буквами: «Спаси, гос­поди, люди твоя».

Я знал эту молитву наизусть: мы пели ее каждый день в школе и пели в церкви на клиросе. Эта молитва и прежде и теперь меня не трогала. Я сидел и беспечно побалтывал ногами.

-  А ты сиди хорошенько, - грозно   окрикнул   меня жандарм из темного угла.

-  Я сижу.

-  Не болтай лапами-то, не в кабаке сидишь. Выпустили меня уже под вечер. Анна Константинов­на встретила меня радостным возгласом:

-  Родимый ты мой, а я уж думала тебя посадили. Наверно, мол, с политикой связался. Поревела... А здесь налетела  полиция, как бешеные собаки.  Все перерыли, все меня выспрашивали про тебя. А я что? Воды не за­мутит, говорю, хороший парень. Натоптали у меня везде, духи подлые... Мыла после них.

Я бросился к божнице и не обнаружил там книжки.

- Ты чего, книжку ищешь? - спросила Анна Koнстантиновна.

 - Убрала я ее... Да разве можно книжки на божницу класть, к иконам? Утром я стала богу молить­ся, увидала и сняла.

-  А где она?

-  Феклуша ее унесла, вот   тут рядом   живут.   Она пришла как раз и увидала книжку-то... «Дай, да дай». Просит: «Я почитаю», ну я и дала... Никуда не денется. Схожу я ужо, принесу, если уж так шибко надо. Поесть, поди, хочешь? Поешь. Я  все время поджидаю, придет, мол, и щи из печки не вынимаю: садись давай.

Я успокоился. Мне стало весело. Радостно было, когда я на другой день увидел Мишу Хорошева у свое­го станка. Он позвал меня пальцем к себе. Я подошел.

-  Ну, как? - улыбаясь, спросил он.

-  Никак.

-  Редникова   все-таки   посадили.   Семена   Фомича тоже.

-  Какого?

-  Ну, а студента-то знаешь?

-  Шрейбера?

-  А ты как знаешь?

-  Ротмистр сказал.

-  Гады...

Вечером, когда мы шли из завода, Миша возбужден­но сообщил:

-  Все это дело рук Ефрема Яркова.   Ты,   смотри, с ним осторожней...   А ты молодец.   Я   думал:   вот,   мол, разболтает все про меня... Обыск был у тебя?

-  Был.

-  Мою книжку отобрали?

Я рассказал историю с книжкой. Хорошев расхохо­тался.

-  Значит, бог спас.

Я чувствовал, что незаметно врастаю в группу людей, которые называют себя социалистами и которые делают что-то большое, необходимое, окруженные опасностями. Меня это поднимало. Словно меня перевели в новый класс школы, где преподают высшую науку о жизни.

 

Гроза  идет

Утром, дня через два после ареста, я не нашел в цехе Ивана Прокопьевича Катышева. Он был исправный человек, прогулять или даже опоздать на работу - было не в его характере. И я думал, что он или заболел, или что-нибудь с ним случилось. Меня еще более охватила тревога, когда Трусов подошел к верстаку Катышева и передал его работу Яркову. Спрашивать мне не хотелось, я боялся услышать об Иване Прокопьевиче что-нибудь неприятное. Но вскоре ко мне подошел Хорошев и тре­вожно сообщил:

-  Иван-то Прокопьич, слыхал?

-  Что?

-  Не слыхал разве?

-  Нет.

-  Плохо   получилось.   Наверное,   уволят   с   завода. Я вчера ему маленький валик выточил. Он его понес, а в проходной его отобрали.

Хорошев стоял в раздумье, скрестив могучие руки на груди, и рассеянно смотрел куда-то в сторону. Не глядя на меня, он тихо укоризненно продолжал:

-  Я ему говорил: сходи к Трусову, попроси. Ну, что значит маленькая железинка? Разрешит, может, унести. И, по крайней мере, на душе пятна не  будет...   Обещал сходить, да верно не сходил.

Хорошев постоял еще несколько секунд в раздумье и направился к своему станку, говоря на ходу:

-  Жалко... Пропал теперь... А человечище-то был... Ы-ых.

Вечером я зашел к Ивану Прокопьевичу. В домике его было тихо. На пороге меня встретил Петюшка.

-  Дома отец-то? - спросил я.

-  Дома, - тихо ответил мальчик и ушел в угол за печку.

Катышев мрачно сидел, облокотясь на колени и за­жав голову в ладони. Он смотрел на пол. Увидев меня, он как-то нехотя улыбнулся. Я не знал, как мне загово­рить с ним, но он первый начал.

-  Ну, как дела, Леша?

Я сказал ему, что мне не верится, что это просто злой сон. Иван Прокопьевич горько усмехнулся и, кач­нув головой, проговорил: наша жизнь, мой милый, беспробудный,  злой сон.

Он поднялся и прошел к окну,   закинув   руки   назад.

Лицо его сразу потемнело, глаза стали большими. Он молча смотрел в окно.

- Подлость!.. - упавшим голосом   проговорил он.

- Вот... Хочется плакать... От обиды... А... а слез нету... На сорок пятом году попал в воры... Так и надо... Поделом!.. Не воруй!.. Я ведь ночь в полиции просидел... А Трусов-то? Гад какой!.. Он мне дозволил нести валик... А Ярков? По пятам следил за мной... И вот в проход­ной... Обыщите, говорит, его. Я говорю: «Мне Трусов позволил»... Никаких гвоздей... В тюрьму... А потом этот Трусов при Капушкине... Смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Как я могу дозволить растаскивать заводское добро?..» Каково?.. «Как, говорит, тебе не стыдно кле­ветать на меня, на честного человека?..» Видал?.. Конечно, ему больше веры, чем мне... Вот я сейчас сижу и думаю... Для кого же, я мучаюсь?.. Кому все это нуж­но, что я придумал?

-  Разве то,    что   ты    придумал,    не   даст   пользы людям? - возразил я.

-  Каким?.. Каким   людям!?   Капушкину?..   Хозяину завода? Ходил я и к Капушкину.   Думал,   черт с ними, может быть, пожадничают. Думаю, продам... А он... Эх... Не верят они, что рабочий может сделать что-то хорошее. Ты, говорят, ненормальный  человек.  Полицейского  поз­вал, и меня, как пьяного, вытолкали из   кабинета...  Да, впрочем, зачем она им?..   Завод-то   на   ладан   дышит... Скоро  закроют лавочку,  остальных  рабочих  выбросят... Эх,    если    бы    мы    самолично    распоряжались    своей жизнью... Я   бы... Я   бы с   такой   радостью   все   отдал! С такой, какой не испытывал в мире ни один человек... - Катышев смолк, сел, облокотился на стол и зарыдал. - А им не отдам!..   Разобью ее   вдребезги и брошу   им в глаза и скажу: нате!..   Это   ваши   медяшки...   Возьмите их... Эх-х Ленька!.. - Он ударил кулаками голову, креп­ко сжал ее и притих.

Подавленный, я молча смотрел на Ивана Прокопьевича. Я видал за свою жизнь немало людей, выброшен­ных с завода по безработице, за воровство, за убийство, за протесты, и все это мне казалось обыкновенным утверждением «закона» нашей жизни. Все это скоро забывалось, как обыденное. Я складывал мои личные печали в одно, взвешивал их, и все это вместе казалось ничтожным, легковесным по сравнению с несчастьем Ивана Прокопьевича. Мне было больно наблюдать, как в этом человеке угасает дух бодрости.

Катышев пошарил что-то в карманах брюк, глухо проговорил:

-  Скучно... Напиться хочется... И так напиться, что­бы всем чертям тошно было.

В дверях показался Петя. Он робко выглянул, при­слонясь к косяку двери, посмотрел испуганно на отца и спрятался. По лицу его видно было, что мальчик не менее сильно переживает, чем отец, и переживает по-своему, по-детски. Бескровное лицо его еще более побледнело, осунулось, в больших глазах светилось страдание.

Иван Прокопьевич порывисто вскочил, сдернул с гвоздя кепку и, натянув ее на голову, направился к выходу, проговорив на ходу:

-  Ты подожди меня, Петрович, я сейчас.

-  Куда ты?

- Ну... Я знаю куда... Сейчас...

У дверей его схватил за рукав Петюшка. Он плачу­щим голосом спросил:

-  Тятя, ты куда?.. Не ходи, тятя... Милый, хороший, не ходи...

Но дверь захлопнулась, мальчик остался на пороге и заплакал. Я взял его за руку, увел за печку и, усадив на рундук, стал уговаривать:

-  Не плачь, Петя, сейчас он придет.

-  Нет, теперь он не придет.

-  Почему?

-  Я знаю...

Прижавшись ко мне, Петюшка дрожал. Теплые слезы капали мне на руку. Мне тоже хотелось плакать. На улице быстро смеркалось, и откуда-то издалека доноси­лись глухие раскаты грома.

-  Гроза идет, - сказал я.

-  А я не боюсь грозы... Я люблю на нее смотреть, - говорил Петюшка.

- Ты не   зажигай   огня...   Мы   будем сумерничать, пока тятя не придет.   Мы   часто с   мамой сумерничали,   когда   тятю с   работы   ждали...   Она   мне сказки рассказывала... А одинова тятя без   работы  был, так мы с ним сумерничали, маму ждали. Она работала... Ходила по людям, рубахи стирала, полы мыла, воду но­сила, да что...

Съежившись, Петя лежал на рундуке, положив голо­ву ко мне на колени. Я гладил его лобастую голову и спрашивал:

-  А ты помнишь маму?

-  Помню.

-  Какая она была?

-  Она?.. Она была   ласковая...   Она   любила   меня... Она только шибко кашляла... Волосы у нее были длин­ные, черные и глаза тоже.

-  Тоже черные?

-  Черные.

У моей матери тоже были длинные черные шелковые волосы и темно-карие глаза, добрые, кроткие, ласковые. Мне как-то ярко вспомнилось мое детство.

В кривое окно смотрела мглистая ночь. Порой она вспыхивала, освещая белесоватым светом стекла рамы. Тьма в избе испуганно вздрагивала и снова ложилась. Петя продолжал рассказывать:

-  Тятя раньше    пил,    шибко    пил... А как вот    эту машинку придумал,   сразу пить   перестал.   Мама   тогда радовалась.

Гроза приближалась. В окнах ярче вспыхивало, небо словно разламывалось и огромными глыбами падало на землю. Пошел проливной дождь. Петюшка уснул, свер­нувшись клубком. Маленькие часики на стене пробили двенадцать. Мне чудилось, что возле окон на улице под проливным дождем топчется Иван Прокопьевич, трогает ставни окон. Я боролся с тяжелой дремотой и уснул тревожным сном.

Иван Прокопьевич пришел уже перед утром, мокрый, грязный, пьяный. Он что-то бессвязно бормотал. Увидев меня, он виновато заговорил:

-  Ты прости меня... Петька спит? Ну,   пусть  спит. Спасибо тебе... - Он стащил с   себя   мокрое   пальто   и грузно сел на койку.

- Что   мне   теперь...   Милый   мой Лешка... Теперь мне нечего делать... У меня сейчас ни­чего   нет...   И   жить    неинтересно...   Петька?..   Ну,   что Петька?.. Он вырастет... Люди его воспитают.

Катышев вдруг заплакал. Свалился на кровать и дол­го бился в судорожных рыданиях. Потом смолк и уснул.

Солнце уже- выглянуло из-за горы, когда я пошел от Катышева к себе на квартиру. Умытая земля курилась и блестела на солнце лужами. Доносился отдаленный гул доменной печи завода.

 

Катастрофа

Недели две я с тревогой следил за Иваном Прокопьевичем. Он заметно изменился - похудел и состарился. Утром, мрачный, он торчал у заводских ворот, ожидая Трусова или Капушкина, потом исчезал, а вечером шел домой нетвердой поступью, пьяный, шел и разговаривал сам с собой, будто рядом с ним идет какой-то человек. Пальто его было распахнуто, кепка сбита на затылок, из-под нее густыми клочьями торчали нечесаные волосы. Встречные удивленно останавливались, провожая его любопытными взглядами. Иные грустно качали головой, иные просто усмехались, а некоторые равнодушно гово­рили:

-  Ну, брат, совсем, должно быть, рехнулся умом-то.

Миша частенько подходил ко мне и спрашивал:

-  Ну, что, был у Прокопьича?

-  Был.

-  Ну, что?

Я рассказал, что не могу застать его трезвым.

-  Я   тоже, - Миша в   раздумье   стоял,   прикусывая нижнюю губу.

- Денег ему дать нельзя... Обидится еще... Да и пропьет. Петьки жалко... Что  бы   это  придумать... Вот уродится же человек с таким  крепким умом и со слабенькой волей. Пробовал я с ним говорить... А что с пьяным наговоришь, ревет...  Давай-ка   пойдем   к   нему вдвоем как-нибудь утром, поговорим с ним с трезвым... Поддержать надо.

И мы решили в первое воскресенье сходить к Ивану Прокопьевичу. В канун этого дня я пришел в завод и, раздеваясь, услышал, как в группе собравшихся рабочих Ярков рассказывал:

-  Вчера изобретателя   кислых   щей   видел.   Идет и чего-то   бубнит   про   себя.   Разговаривает   сам с собой, будто с умным человеком... По-моему, у него   того... - Ярков покрутил возле   своего   лба   указательным   паль­цем.

- И   так в   голове   винтиков   недостает,   а   теперь остальные-то растерял.

К Яркову подошел Хорошев и, ткнув его пальцем в лоб, внушительно проговорил:

-  Ты замолчи, злыдня чертова! У тебя в твоей баш­ке не   только   винтиков   нехватает,   а   и   труху-то   всю шелудивая корова съела.

Сказав, Миша зашагал к своему станку, провожае­мый одобрительным смехом рабочих.

Ярков озадаченно смотрел вслед уходяшему Хорошеву. Ему хотелось ответить Хорошеву что-то острое, оскорбительное, но придумать он, очевидно, не мог и только сказал:

-  Буйвол! Право, сатана!

Не удовлетворившись этим, он схватил гайку и швыр­нул ее вслед Мише. Гайка стремительно пролетела над головой Хорошева и, звякнув, ударилась о кожух станка.

Хорошев оглянулся, удивленно посмотрел в сторону Яркова и смело направился к нему.

Ярков с заячьей трусливостью убежал и спрятался за двухпатронный станок.

-  Пакостлив,   как   кошка, а   труслив,   как   заяц, - крикнул кто-то.

Это, должно быть, послужило началом жуткой раз­вязки этого дня, свидетелем которой мне пришлось быть.

Хорошев растачивал кривошип для коленчатого вала большой паровой машины. Его нужно было посадить на вал в горячем состоянии. Я слышал, как он сказал Трусову:

-  Ты, Федор Максимыч, пошли кого-нибудь только нагреть кривошип-то, а посажу я его сам.

Долго и тщательно Трусов измерял внутреннюю расточку у кривошипа нутромером и вал кронциркулем. Потом позвал Яркова.

Хорошев запротестовал.

-  Не надо мне его,   посылай   кого-нибудь   другого.

-  Я    знаю,   что   делаю, - ответил   мастер.

-  Давай, Ефрем, нагревай, - и  ушел.

Ярков натаскал крупного древесного угля и возле вала на чугунной плите развел огонь. В цехе повис сине­ватый чад. Хорошев смотрел на кривошип, не разговари­вая с Ярковым, а тот, злобно посматривая на токаря, процедил сквозь зубы:

-  Ты меня не контролируй, контролер, я не меньше тебя понимаю в этом деле.

-  Контролировать   и   буду...   Нагревай,    знай,   без разговоров, я сам буду садить на вал.

-  Ишь ты, какой выискался.

-  Вот тебе и ишь ты, я отвечаю за эту работу. На­греется - крикни.

Хорошев отошел к станку, углубился в работу. Ярков знаком позвал вожатого электрического подъемного крана, тот подкатил кран. Ярков подцепил кривошип, поднял его и стал надевать на вал. Кривошип вышел из жарко разгоревшихся углей, окрашенный в вишневый цвет. С озабоченным лицом подбежал Хорошев.

-  Плохо нагрел.

-  Ничего не плохо, залезает, - направляя кривошип на вал, проговорил Ярков.

Кривошип наделся на вал.

-  Тихонько,  тихонько повертывай,  где  ризка-то? - крикнул Хорошев и, схватив   свинцовую   кувалду,   стал слегка ударять по кривошипу. Кривошип свободно повер­тывался.

-  Еще немного,   Миша, - сказал   подошедший   сле­сарь Абрамцев, древний сгорбленный старик в холщовом фартуке.

Но в это время Ярков, схватив палку, подбежал к валу и сунул палку в верхнее отверстие кривошипа.

-  Ворочается,    черт,    как    сытая    вошь,- крикнул Ярков, дернув кривошип на себя. Кривошип повернулся. Ярков хотел толкнуть  его   обратно,   но   кривошип   уже остыл и не дался больше. Ярков кряхтел, толкал криво­шип, выплевывая поганую ругань.

-  Что    ты   сделал? - крикнул    Хорошев, - заморо­зил! - Он оттолкнул Яркова от вала и, описывая круги свинцовой кувалдой, начал свирепо   сбивать   кривошип на место. Кривошип немного повернулся обратно и, при­нимая тяжелые удары кувалды, упрямо встал.

-  Встал, не пойдет, - грустно мотая   головой, про­говорил Абрамцев.

Ярков в какой-то злобной радости метался возле Хорошева.

-  Что, расточил? Токарь! - злорадно кричал Ярков. Но вдруг он, будто подавившись,  охнул и   мешком свалился на пол. Хорошев стоял, прямой, мрачный, стиснув зубы. В правой руке его висела кувалда. Кто-то крикнул:

-  Вот так ладно он  его саданул по пузе-то!

Прибежал Трусов. Рабочие плотным кольцом окру­жили Хорошева, Трусова и Яркова. Хорошев молча смотрел на Яркова, а тот, бездыханный, лежал, свер­нувшись, крепко прижав руки к животу; из полуот­крытого рта вытекали капли крови и падали на холод­ную рельсу.

-  Сам подвернулся! - крикнул кто-то. Абрамцев горбато стоял возле Трусова и, покачивая длинной   пожелтевшей   бородой,   убеждающе   говорил:

-  Я тут был, Федор Максимыч. Ефремка сам под­вернулся под удар. Миша  промахнулся в азарте. Сам же он напакостил.   Кривошип-то   осталось   всего   лишь на полдюйма повернуть, он его сдернул. Мишка схва­тил кувалду, ну, и давай... А этот скачет... Да еще ра­дуется...   Ну,   он   промахнулся   да   по   животу   ему   и съездил...

Яркова приподнимали, ощупывали, трясли. Рыжий токарь припал к его груди и прислушался.

-  Ну, что Паньша?

-  Ни  мур-мур...  Сдох...   Так  и надо.

-  Мишки жалко...

-  Мы все в свидетели   пойдем, - кричали в   толпе. Уже подходили двое полицейских. Толпа стала рас­ходиться, когда на носилках унесли Яркова. Я с болью в сердце провожал Мишу, окруженного полицией. А он оглянулся,  снял картуз  и,  махнув  им, крикнул:

-  До свиданья, товарищи! Где-то кричали:

-  Не робей, Миша, мы все за тебя.

Возле меня проходил Абрамцев, говоря на ходу:

-  Мишка угробил, а жалко его. А этого блудню-то никто не пожалеет.   К черту   баран, да   и   ободран... - И,   уходя,   добавил: - на   смирного-то   бог   нанесет, а бойкий сам наскочит... Вот и наскочил.

 

* * *

Когда не стало в цехе Хорошева, я почувствовал жуткое одиночество: Редникова куда-то увезли, Хоро­шева посадили в тюрьму, Ивана Прокопьевича я тоже видел редко. Когда я к нему приходил, он или спал, или я его не заставал дома. Петюшка был молчаливо озабочен, и я часто заставал его с опухшими от слез глазами. Я приносил чаю, сахару, хлеба, мы кипятили с ним самовар и пили чай в маленькой кухонке.

Я остро испытывал свое бессилие помочь чем-либо Пете и Ивану Прокопьевичу. А Катышев, просыпаясь и сидя на своей постели, подолгу о чем-то думал, взды­хал и плакал. Когда он спал, Петюшка будто веселел, охотно разговаривал со мной. А когда отец просыпался и, посидев в тупом молчании, снова сваливался на по­стель и тихо, без слов, без рыданий, плакал, у Петюшки дрожа опускались брови, в глазах сверкали слезы. Он сползал с табуретки и забивался в угол за печку на рундук. Накрывала ночь. Петя засыпал, а я, подав­ленный, уходил от Катышевых.

Да и завод замирал. Каждый день можно было наблюдать, как десятка два рабочих уходили из завода, бросив прощальный взгляд на цех, где они работали, уходили и больше уже не возвращались. Оставалось большинство «здешних - тутошних».

Однажды утром и я не получил работы и ушел с за­вода «гулять». Проходя по улице возле маленького до­мика, я заметил мальчика. Он звонким жалобным го­лосом пел у окна:

- Тетенька,  пода-айте  милосте-еньку,   ристара-ади...

У меня дрогнуло сердце. Я узнал в мальчике Петюшку Катышева, а он, заметив меня, стыдливо отвер­нулся и убежал в ближайший переулок.

Я пошел к Ивану Прокопьевичу. Мне хотелось по­говорить с ним откровенно, внушить ему, что нужно взять себя в руки, бросить пить водку и заняться ка­ким-нибудь делом.

«У него есть маленька амбарушка, где имеется кой-какой инструмент, - думал я, - можно, наконец, тазы, ведра починять, самовары лудить».

Но на дверях его дома я нашел висячий замок.

Гонимый каким-то злым предчувствием, я снова за­шел к Ивану Прокопьевичу в тот же вечер и только перешагнул порог, меня обдало шумом паяльной лампы и запахом горелого керосина. Я заглянул в горенку. На полу возле своей машинки, ерзая на коленках, что-то делал Иван Прокопьевич. Ворот рубахи его был расстегнут и открывал темную костлявую грудь. Вскло­коченная голова казалась огромней, она ворочалась на тонкой жилистой шее, бросая уродливую тень на стену. Ноги были босые. Он повернул ко мне нахмуренное землистое лицо и, утирая со лба обильный пот, глухо проговорил:

- Здорово! А я вздумал еще раз попробовать...

Он будто не договорил, что хотел сказать, и ста­рательно принялся накачивать воздух в паяльную лам­пу. Она злобно шипела, облизывая зеленоватыми языч­ками огня медный шар и трубки. Стрелка на мано­метре показывала две атмосферы.

Петюшка испуганно прижался в угол и смотрел на отца. Мальчик взглянул на меня, и мне показалось, что с его худенького лица навсегда слетела милая ре­бячья улыбка.

Иван Прокопьевич сегодня был трезвый. Его брови были сдвинуты, нос заострился, а губы плотно сжаты. Глаза глубоко прятались под брови и светились поту­хающими углями.

Мне было страшно смотреть на него.

- Иван  Прокопьевич, что с вами? - спросил я.

Он вздрогнул, словно я его испугал этим вопросом. Взметнул на меня глазами, брови его быстро подня­лись, на лбу выступили крупные морщины.

Не ответив мне ни слова, он торопливо принялся снова за работу. Принес ведро воды, спустил в него трубку от насоса и, не глядя на меня, сообщил:

- Вот здесь я хотел привод сделать, чтобы насос сам воду подавал в шар... Отняли у меня его в проход­ной. Ну, ладно... Наплевать... Без него можно.

Я с тревогой следил за его работой. Он качнул ру­коятку насоса и притих. Стрелка подвинулась на шесть атмосфер. Аппарат вздрагивал. Иван Прокопьевич вни­мательно рассматривал циферблат манометра. Потом порывисто схватился за колесико винтика и повернул его. Турбина взвизгнула и запела, как сирена. Глаза изобретателя расширились. В заостренных скулах и в блеске утонувших под брови глаз отражалось безу­мие.

И меня в этот раз не приводила в восторг работа его машины - я смотрел на нее с ненавистью, думая, что эта машина является причиной всех зол: нищеты, унижения, слез и горя.

А  Иван Прокопьевич вдруг   беспокойно   завозился, присел на корточки, схватил ручку насоса паяльной лампы и свирепо стал накачивать воздух. Лампа покач­нулась, выбросила из трубки шелковый цветок багро­вого пламени с черным удушливым дымом и оглуши­тельно завыла. Огонь стал злей, ядовитей, вылетая из трубки стремительным фиолетовым потоком. Стрелка манометра быстро подвигалась до восьми. Иван Прокопьевич подполз к рукоятке водяного насоса и стал накачивать воду. Стрелка ползла к десяти. В спайках шара тоненькими струйками со свистом вылетал еле уловимый пар. Турбина визжала, а изобретатель, бе­зумно улыбаясь и размахивая руками, кричал:

-  А-а-а! Запела!.. Я вам докажу.

Я опомнился, как от кошмарного сна. Толкнул в плечо Ивана Прокопьевича. Он, потеряв равновесие, свалился на пол и, схватив меня за ногу, стал торопли­во подниматься.

-  Не мешай! - кричал   он, - не   мешай   мне, уйди отсюда.

Я вывернул пробку воздушного вентиля лампы. Лампа засвистела и, дымя, смолкла. Сунув в карман пробку вентиля, я схватил Петюшку и увел его в кухню за печку, на рундук. Аппарат ревел, злобно визжал, а Катышев торопливо зажигал спички и совал их в трубку лампы. Я выхватил из рук его лампу и унес в кухню на шесток печки. Комната была густо наполне­на черным чадом и удушливым запахом горелого керо­сина. Машинка сбавляла ход, срабатывая остаток газа в шаре. Она, воя, понижала голос. Изобретатель сидел на полу, обняв колени, и тупо смотрел на нее.

-  Что это значит, Иван Прокопьевич? - строго ска­зал я.

-  Ты   что,   хочешь,   чтобы   тебя   и   твоего   сына убило?

Изобретатель промолчал. Машинка остановилась. В комнате стало тихо.

-  Встала, - глухо произнес  Катышев.

Возглас его был страшен, точно он произносил себе смертный приговор. Брови Ивана Прокопьевича задро­жали, глаза учащенно замигали. Он свалился на пол и, схватив руками всклокоченную поседевшую голову, зарыдал.

Я уложил его на кровать. Потом взял машинку и унес ее в кухню.

Смеркалось. На постели тихо всхлипывал Иван Прокопьевич. Я заглянул к Петюшке за печку. Забив­шись в угол, он тоже плакал, но плакал тихо, беззвучно. Я сел к нему на рундук и притянул к себе. Он прошептал:

- Не уходи домой-то... Ночуй у нас... Я боюсь.

Я сказал, что только схожу домой, переоденусь в рабочее платье, чтобы завтра от них прямо идти на работу.

-  Ладно, - согласился    Петя, - только    ты   скорей как можно, а? Ладно?

-  Ладно.

Я заглянул в комнату к Ивану Прокопьевичу. Он, скорчившись, лежал недвижно, будто уснул.

Не успел я отойти половины квартала, как услышал сзади жалобный крик Петюшки. Мальчик бежал ко мне, что-то кричал и махал рукой. Подбежав ко мне, он с рыданием проговорил:

-  Пойдем   скорей... Тятя опять...   Он машинку ло­мает.

Перешагнув порог сеней, я услышал внутри избы грохот. Распахнул дверь и замер в ужасе. Иван Про­копьевич, размахивая тяжелым чугунным пестом, с остервенением бил по своей машинке. Металлические части ее звякали и рассыпались. Под сокрушительным ударом песта отскочила трубка и укатилась за дере­вянную кадушку. Шар качался на одной стойке.

-  Иван Прокопьевич! - крикнул я,   вбежав в ком­нату.

Но Катышев, не слыша меня, взмахнул пестом и со всего размаху ударил по шару. Шар отвалился, стук­нулся о пол и подкатился к его ногам.

Я схватил Ивана Прокопьевича сзади и крепко сжал его руки. Он замер, тяжело дыша, покачиваясь, безумно посмотрел на пол и отшвырнул ногой шар.

-  Иван Прокопьевич, ты что, обезумел?

Он оглянулся и посмотрел на меня глазами, полны­ми тоски и отчаяния. Пест из рук его вылетел, стукнулся тупым концом в пол и упал. У машинки горько плакал Петюшка. Он, присев на корточки, торопливо склады­вал обломки трубок, винтов в подол рубахи.

Я увел Ивана Прокопьевича в комнату. Он сел на койку, провел рукой по лбу, посмотрел на меня тоску­ющим взглядом, потупился и тихо проговорил:

-  И в самом деле я с ума схожу.

Он тяжело дышал. Из расстегнутого ворота давно нестиранной рубахи порывисто поднималась грудь, и под темной кожей шевелились острые кости.

-  Что ты за мной все   время   следишь? - спросил он меня.

-  Мне жаль тебя и Петьку. А тебе, должно быть, не жаль сына? - сердито сказал я.

-  Мне ничего не жаль. Верно, уж я такой человек стал, что мне ничего и никого не жаль.

Я ему стал доказывать, что так отчаиваться не сле­дует, что он еще в силе, может работать, если не в заводе, так дома.

Катышев с поникшей головой сидел и слушал меня. По лицу его пробегала какая-то непонятная усмешка. Он поднял голову, взглянул на меня и, протянув ко мне руки, грустно проговорил:

Продолжение »

Бесплатный хостинг uCoz